Михаил Иванович Пыляев
Старая Москва
Рассказы из былой жизни первопрестольной столицы
Глава III
Рассказы про Румянцева. — Пречистенский дворец. — Народное гулянье на Ходынском поле. — Фейерверк и парадные спектакли. — Устройство праздников по плану Екатерины II. — Присутствие императрицы на праздниках. — Приезд турецкого посла. — Парадный прием турецкого посланника Абдул-Керима. — Подарки султана. — Главнокомандующий Москвы князь М. Н. Волконский. — Характеристика этого вельможи. — Ассигнационный банк в Москве. — Первое появление ассигнаций. — “Меновные лавки”. — “Фальшивые ассигнации”. — Пугачевский бунт. — Толки о нем в Москве. — Привоз Пугачева в Москву. — Суд над Пугачевым и казнь его на Болоте. — Приезд императрицы в Москву. — Реформы Екатерины II и разные милости. — Указ об экипажах и ливреях. — Пребывание государыни в Москве.
Неожиданное предложение привело графа в большое замешательство, тем более что он считал Румянцева, как бедного дворянина, недостойным руки своей дочери. Государь тотчас отгадал мысль Матвеева.
— Ты знаешь, — произнес он, — что я его люблю и что в моей власти сравнять его с самыми знатнейшими.
Нечего было делать графу, пришлось согласиться на желание такого свата. Девятнадцатилетняя дочь графиня Марья Андреевна была объявлена невестою Румянцева.
Существует еще другое предание про эту свадьбу. Бывши еще в девушках, графиня Матвеева была замечена Петром I и однажды Петр из ревности, рассердясь на нее в Екатерингофе, телесно наказал ее на чердаке из своих рук и вскоре после того против желания ее родителей выдал за неимущего дворянина Румянцева.
После свадьбы Румянцев был произведен в бригадиры с пожалованием ему нескольких деревень. В царствование императрицы Екатерины I и Петра II он быстро шел по службе, но в грозное время временщика Бирона за отказ принять должность главноуправляющего государственными доходами был лишен чинов и знаков отличия и сослан в Казанскую губернию на жительство.
Там три года, как преступник, под строгим караулом влачил он бедственную жизнь. Наконец был прощен и назначен губернатором в Казань, а потом в Малороссию.
При императрице Елизавете Петровне он получил пост полномочного посланника в Константинополе, затем с успехом занимал на Конгрессе в Або место полномочного от Российского двора, где успел склонить шведских министров к выгодному миру для России, за что и награжден графским титулом; он вскоре после этого и умер в 1749 году, семидесяти лет от роду.
Жена его, графиня Марья Андреевна, скончалась 4 мая 1788 года на 90 году от рождения и погребена в Невском монастыре в Благовещенской церкви.
Сын фельдмаршала, граф Николай Петрович, был большой любитель и собиратель древностей, рукописей, редкостей и разных диковинок; музей его теперь известен в Москве. Граф имел свой дом на Покровке и там во многих комнатах на потолках были рисованные и барельефные изображения баталий, где участвовал его отец, Задунайский.
Этот дом впоследствии купил какой-то купец и соскоблил и счистил все эти славные воспоминания. Сын фельдмаршала живал неподолгу в Москве: он служил в Петербурге и был канцлером до 1812 года.
Под конец своей жизни граф Н. П. Румянцев отличался большими странностями. При нем самым приближенным человеком состоял его домашний шут, гермафродит “Ион Иванович”, или, как тогда все называли, “Анна Ивановна”; последний ходил в чепце и женском капоте, вязал чулок и шил в пяльцах. Этот шут отличался крайне сварливым характером: брюзжал и злился на всех и часто дрался. Колотушки его нередко попадали и на долю самого графа, который сносил их с христианским смирением.
По рассказам, этот шут после таких побоев приносил к Румянцеву всегда горсть медяков — в вознаграждение за побои, и на эти медные деньги граф покупал деревянное масло, которое и теплил перед своим образным киотом в спальне.
Время пребывания императрицы в Москве, как мы выше говорили, ознаменовалось народными праздниками. Все эти празднества были устроены по мысли государыни.
Вот как она излагает свои планы празднеств в письме к Гримму:
“Так как вы говорите мне о праздниках по случаю мира, послушайте, что я вам расскажу, и не верьте всем вздорам, которые пишут в газетах. Сочинили было проект, похожий на все праздники: храм Янусу, храм Бахусу, храм диаволу и его бабушке и преглупые аллегории, нелепые уже потому, что они были чудовищно громадны: это были гениальные усилия породить что-то, вполне лишенное здравого смысла.
Сильно рассерженная этими великолепными и обширными проектами, которые я отвергла, я в одно прекрасное утро призвала своего архитектора Бажанова и сказала ему:
— Друг мой, в трех верстах от города есть луг; вообразите себе, что этот луг — Черное море, что из города доходят до него двумя путями; ну, так один из этих путей будет Дон, а другой — Днепр; при устье первого вы построите обеденный зал и назовете его Азовом; при устье другого вы устроите театр и назовете его Кинбурном. Вы обрисуете песком Крымский полуостров, там поставьте Керчь и Еникале, две бальные залы; налево от Дона вы расположите буфет с вином и мясом для народа, против Крыма вы зажжете иллюминацию, чтобы представить радость двух империй о заключении мира. За Дунаем вы устроите фейерверк, а на той земле, которая должна представлять Черное море, вы расставите освещенные лодки и суда; берега рек, в которые обращены дороги, вы украсите ландшафтами, мельницами, деревьями, иллюминованными домами, и вот у вас будет праздник без вымыслов, но зато прекрасный, а особливо естественный.
Мой друг, восхищенный этой мыслию, тотчас схватился за нее, и так готовится праздник. Я забыла вам сказать, что направо от Дона будет ярмарка, окрещенная именем Таганрога… Правда, что море на твердой земле не совсем имеет смысл, но простите этот недостаток!..”
Празднества, как мы уже говорили, вышли чрезвычайно удачны: благодаря простору, не было ни одного несчастия, которое бы омрачило народное веселье. Народное гулянье открылось на Ходынке 21 июля; торжества начались с утра этого дня и тянулись несколько дней подряд. На поле, как мы уже говорили, были построены разные крепости и города с турецкими названиями; были здесь залы бальные и обеденные, стоял и театр, был выстроен и потешный деревянный дворец; впоследствии он был перенесен на Воробьевы горы и поставлен на каменные подклети, оставшиеся от прежних царских теремов.
Кругом этого дворца разбит большой сад и аллеи. Все постройки на Ходынском поле были сделаны на турецкий образец, с разными вычурами: башнями, каланчами, с высокими минаретами, как при мечетях. На поле была устроена огромная ярмарка или базар на восточный манер, стояли кофейные дома, давалось народу даровое угощение, обеды и разные театральные представления. Места для зрителей были устроены на подмостках в виде кораблей с мачтами и парусами, в разных местах, которые названы именами морей, где Черное, Азовское, где река Дон; на острове Фанагории устроен театр для балансеров; в Азове и в Ногайских ордах стояли обеденные столы с жареными быками, с золочеными рогами, на каланчах били фонтаны вином.
С прибытием государыни на поле празднеств был подан сигнал к началу пиршества, многотысячная толпа быстро расхватала все яства. Государыня смотрела на гулянье с красиво устроенной для нее галереи, на которой стояла роскошно отделанная серебром и покрытая тигровым бархатом и белым атласом с букетами мебель, в окнах галереи виднелись фарфоровые вазы с цветами. Для императрицы и августейшего семейства в Азовской крепости был приготовлен на пяти столах обед на 139 персон, после обеда на театре давали французскую комедию.
После этого шла в одной из галерей и русская опера “Иван Царевич”, затем был маскарад, где танцевали особенную для этого случая кадриль кавалеры и дамы, одетые в богатые турецкие и рыцарские костюмы.
На другой день государыня в городке “Таганроге” закупала богатые азиатские товары на большие суммы, вечером она отправилась на корабли, с которых и смотрела на блистательный фейерверк, изображавший Чесменскую битву. Фейерверк этот устраивал генерал-поручик Мелиссино. После фейерверка государыня на возвратном пути ко дворцу проезжала по дороге, по одним сторонам которой были устроены деревянные щиты с разноцветными шкаликами и плошками. По закрытии торжеств, вскоре в Кремле был парадный прием турецкого посла с грамотой о вечном мире и подарками.
Присланный посол от турецкого султана был Абдул-Керим. Церемониальный въезд его от подъездного дома на Якиманской улице через Каменный мост, затем по Моховой, Никольской, в посольский дом на Солянке был необыкновенно пышен; посол ехал в золотой карете в восьмерку белых лошадей с многочисленной свитой арабов, гайдуков, скороходов, окруженной придворными чинами в золотых кафтанах.
Аудиенция его у императрицы вышла также не менее торжественна. Подарки, поднесенные послом, были необыкновенно ценны: в них обнаружилась вся роскошь сказочного Востока.
В числе подарков было золотое зеркало, осыпанное алмазами и рубинами с арабскою надписью следующего содержания: “Благословение и счастие, удовольствие и спасение, честь и победа, благая помощь и сила, власть и могущество, слава и долголетие владельцу”. Драгоценнейший веер с алмазами, сапфирами, изумрудами и рубинами, такой же цены седло, усыпанное многоценными камнями, пернат и сабля, украшенная алмазами, яхонтами и жемчугами. Екатерина II осталась довольна подарками своего друга Абдул-Гамида, как она в шутку называла султана, и в своих письмах к иностранцам говорила:
“Мне кажется, что дружба и согласие, которые установились между возлюбленным моим братом Абдул-Гамидом и мною, заставляют многих худеть”.
Хотя мир с турками и был заключен, но завистливая Европа не переставала интриговать в Турции; точно так же и в то времятурки беспрестанно нарушали условия мирного договора. По этому поводу государыня писала через два года к Гримму: “По имени мир наш существует, на деле же марабу (этим именем она часто называет турок) ежедневно его нарушают пункт за пунктом и потом опять хотят ставить заплаты… Мой братец Абдул-Гамид все тот же”. Окончательного подписания некоторых пояснительных статей Кучук-Кайнарджийского мира императрица дождалась только спустя четыре года после войны, в чем ей помог своим влиянием французский посланник Сен-При; последний получил за это от императрицы андреевскую звезду с алмазами.
После Салтыкова был назначен в Москву главнокомандующим князь М. Н. Волконский (1713-89). Это был один из выдающихся вельмож века Екатерины, умный и добрый, с низшими необыкновенно обходительный и гордый только с временщиками. Императрица два раза мирила его с Потемкиным. Он успешно отправлял все важные государственные должности, возлагаемые на него государыней. В 1771 году назначен главнокомандующим в Москву; на этом важном тогда посту он блистательно управляет столицей и деятельно ведет переписку с императрицей; при нем в Москве учреждается банк для вымена государственных ассигнаций, директором которого как в Москве, так и в Петербурге назначается граф Андрей Петрович Шувалов.
Первая контора Ассигнационного банка была открыта на Мясницкой, в приходе архидиакона Евпла: здесь был размен ассигнаций и медной монеты; последняя хранилась в подвалах и особых кладовых; то и другое имело необыкновенную сырость, и мешки с медью, производя постоянную россыпь, требовали нового счета, новой поверки; позднее в этом доме была винная контора. Сперва ассигнации в публике встретили недоверие, но вскоре кредит бумажных денег и требование на них сильно возросли, но банк туго их выдавал, вследствие этого в Москве открылись меняльные лавки, или, как их тогда называли, “меновные лавки”; промен в последних в первое время существовал следующий: меняя крупные ассигнации на мелкие, платили промену по грошу с рубля; разменивая ассигнации на медь, брали по пяти копеек с рубля; разменивая рублевики на ассигнации — по десяти копеек с рубля; а рублевики на медные деньги — по восьми копеек с рубля; первые ассигнации были следующего достоинства: 25, 50, 75 и 100 рублей.
По случаю появившихся фальшивых ассигнаций, переделанных из 25-рублевого достоинства в 75-рублевые, повелено впредь не делать 75-рублевых ассигнаций и всенародно было объявлено, чтобы каждый частный человек, имеющий такие ассигнации, в установленный срок представлял их для обмена на другого достоинства.
Подделывателями ассигнаций явились два брата Пушкиных, Сергей и Михаил, и Федор Сукин. Сергей Пушкин привез из-за границы штемпеля, литеры и бумагу для делания поддельных ассигнаций. Екатерина II ревностно взялась за преследование подделывателей и собственноручную прислала записку Волконскому, в которой выписывает наказание виновным:
“Сергея Пушкина, который для делания штемпеля ездил в чужие края и с оными при обратном пути на границе пойман, следовательно, более других заботился о произведении сего вредного государственному кредиту дела, лишить чинов и дворянства и взвести на эшафот., где над ним переломить шпагу и поставить на лбу “В”, заключить его вечно, как вредного обществу человека, в какую ни есть крепость. Михаила. Пушкина, как сообщника сего дела, лишить чинов и дворянства и сослать в ссылку в дальние сибирские места. Федора Сукина, через колебание совести которого сие вредное дело открылось и Сергей Пушкин пойман, то, смотря более на его неокаменелоть в преступлении, нежели на его действительную вину, повелеваем лишить всех чинов и сослать в ссылку в Оренбургскую губернию. Имение же всех сих отдать ближним их по законам наследникам”.
Кредит государственных ассигнаций после того сильно поколебался и только пятнадцать лет спустя приобрел в народе снова свою ценность. В 1786 году ассигнации были обменены на новые образцы, заготовлено было их на 50 000 000 руб.; всех обменено было прежних ассигнаций на сумму 46 219 250 руб.
В следующем году ассигнаций было выпущено уже на сто миллионов рублей. К концу царствования Екатерины ассигнаций в обращении было на 157 миллионов руб.
С 1768 по 1786 год бумага для ассигнаций делалась на Красносельской бумажной фабрике графа Сиверса Есть предание, что в первое время не хватило материала для приготовления бумаги — и что Екатерина приказала выдать все свое старое дворцовое белье: скатерти и салфетки.
Позднее была учреждена казенная бумажная мельница в Царском Селе.
Первые ассигнации приготовлялись на белой бумаге, имели вид четырехугольника, по сторонам с внутренними просвечивающимися прописями; вверху: “Любовь к Отечеству”, внизу: “Действует в пользу оного”, с левой стороны: “Государственная казна” и с правой — достоинство ассигнации прописью, в конце следовали для возбуждения большего доверия подписи: двух сенаторов, советника Правления и директоров Банка, писанные собственноручно пером. Первые ассигнации были в обращении 18 лет.
Легкий способ и неограниченное право выпускать ассигнации, заменяющие наличные деньги, дали повод министру финансов во времена Николая I, графу Е. Ф. Канкрину, назвать их “сладким ядом государства”. При Павле I число ассигнаций возросло до 212 млн.; при Александре I в 1810 году сумма их достигала до 577 млн. С 1812 по 1817 год масса всех ассигнаций, обращавшихся в народе простиралась до 836 млн, зато и достоинство их упало на 75 процентов против серебряной монеты.
В течение этого времени народ привык считать серебряную монету в 25 коп., или четвертак, ассигнационным рублем, и серебряная монета в 25 коп. принималась за сто копеек медной монеты. Есть свидетельство, что в Отечественную войну Наполеон, желая подорвать окончательно наш кредит, пустил в ход массу фальшивых ассигнаций; по выходе французов из Москвы крестьяне представляли военному начальству доставшиеся им по разным случаям во время неприятельского нашествия сторублевые ассигнации французского изделия, так искусно подделанные, что даже в Ассигнационном банке приняли их с первого взгляда за настоящие; они отличались от русских только тем, что подпись на них была выгравирована.
Данилевский в своей “Истории 1812 года” говорит о письме Бертье к Наполеону, где последний, между прочим, изъявляет свою горесть о потере “последней своей коляски, в которой были самые тайные бумаги”. Данилевский добавляет: “В ней найдено было нами очевидное доказательство плутовства Наполеона: доска для делания фальшивых сторублевых русских ассигнаций”.
Известный следователь по раскольничьим делам И. Липранди уверяет, что эти фальшивые ассигнации печатались в Москве на Преображенском кладбище: московские старожилы ему указывали в 1846 году на две комнаты на этом кладбище, в одной из которых стоял станок для делания фальшивых ассигнаций, а в другой жили французские жандармы.
Возвращаемся опять к деятельности московского главнокомандующего, князя Волконского. При возникновении пугачевского бунта императрица деятельно ведет с ним переписку, советуя ему “успокаивать умы жителей древней столицы”. Князю Волконскому привелось также быть главным деятелем в суде над самозванцем. В Москве чернь была в таком настроении, что правительство одно время боялось, “чтобы Пугачев не наделал в ней какой ни на есть пакости”. Вера в него, как в Петра III, там была очень сильна; в этих-то видах Москва и была избрана местом для суда и казни Пугачева.
Князь Волконский хотел сделать ввоз Пугачева как можно более гласным; он приказал изготовить особенную повозку, на которой стояла виселица, и к ней, стоя, должен был быть прикован Пугачев; наверху над ним должна быть доска, на которой большими буквами выписаны все его злодеяния.
Но императрица проект князя не одобрила, а приказала “его привезти днем под конвоем (окроме тех, кои с ним) сот до двух донских казаков и драгун без всякой дальней аффектации и не показывая дальное уважение к сему злодею и изменнику”.
Пугачева привезли в Москву в десять часов утра 4 ноября 1774 года. Народ массами встретил повозку с ним и провожал в бесчисленном количестве по всем улицам до Монетного двора (в Охотном ряду), где была приготовлена тюрьма для Пугачева. Множество карет с дамами собралось к Воскресенским воротам; думали, что Пугачев подойдет к окну. Но этого ему сделать было нельзя: по привозе в тюрьму его приковали к стене.
Жена и сын его помещены были в отдельной комнате. Следователи Шешковский и Галахов поселились в той же тюрьме; через час прибыл в Тайную экспедицию и князь Волконский. К судьям в судейскую комнату ввели Пугачева, который пал на колени. Князь Волконский стал говорить с ним “исторически”, каким он образом, где и когда он содеял злодейства и т. д. На вопросы Пугачев отвечал спокойно и ясно: “Мой грех, виноват”, и проч. Послал Волконский и за женой Пугачева. Казачка не знала о делах мужа и отвечала на все вопросы неведением; Пугачев бросил ее еще за три года.
Для участия в окончательном суде прибыли в Москву генерал-прокурор князь Вяземский и П. С. Потемкин, возивший в Петербург следственное дело. 9 января 1775 года была подписана сентенция. Пугачев и Перфильев приговорены были к четвертованию. Казнь совершилась 16 января 1775 года в Москве на Болоте.
Вот что передают очевидцы о казни Пугачева:
“Эшафот был воздвигнут на середине площади; вокруг были поставлены пехотные полки; начальники и офицеры имели знаки и шарфы сверх шуб, по причине жестокого мороза. Здесь же был и обер-полицеймейстер Архаров со своими подчиненными.
На высоте Лобного места, или эшафота, стояли палачи. Позади фронта все пространство низкой лощины Болота, все кровли были усеяны зрителями; любопытные даже стояли на козлах и запятках карет и колясок. Вдруг все всколебалось и с шумом заговорило: “Везут! везут!”
Вскоре появился отряд кирасир, за ним необыкновенной высоты сани, и в них сидел Пугачев; он держал в руках две толстые зажженные свечи из желтого воска, который, от движения оплывая, залеплял ему руки; напротив его сидел священник в ризе с крестом и еще секретарь Тайной экспедиции; за санями следовал отряд конницы. Пугачев был с непокрытою головою и кланялся на обе стороны.
Сани остановились против крыльца Лобного места. Когда Пугачев и любимец его Перфильев в сопровождении духовника и двух чиновников взошли на эшафот, раздалось: “На караул!”, и один из чиновников стал читать манифест. При произнесении чтецом имени злодея Архаров спрашивал: “Ты ли донской казак Емелька Пугачев?” — “Так, государь, — отвечал последний, — я”, и проч. Во все продолжение чтения манифеста он, глядя на собор, часто крестился, тогда как его сподвижник Перфильев стоял неподвижно, потупя глаза в землю.
По прочтении манифеста духовник сказал им несколько слов, благословил их и пошел с эшафота.
Тогда Пугачев сделал с крестным знамением несколько земных поклонов, обратясь к соборам; потом с оторопелым видом стал прощаться с народом, кланялся на все стороны, говоря прерывистым голосом: “Прости, народ православный”.
После этого экзекутор дал знак палачам и палачи бросились раздевать его; сорвали белый бараний тулуп и стали раздирать рукава шелкового малинового полукафтанья. Тогда он всплеснул руками, опрокинулся назад, и вмиг окровавленная голова уже висела в воздухе, палач взмахнул ее за волосы”.
С Перфильевым последовало то же. Четвертование было исполнено над трупами. Отрезанные части тела несколько дней выставлены были около московских застав и наконец сожжены вместе с телами, а пепел развеян палачами. Внук Пугачева был жив еще в 1890 году; он жил в одной из московских богаделен.
Через две недели после казни Пугачева в Москву прибыла императрица Екатерина и здесь принимала участие в удовольствиях столицы, где в то время праздники следовали за праздниками.
Роскошью и разнообразием их Екатерина старалась возвысить блеск своего двора и затмить пережитое ею тревожное время. Со дня открытия Законодательной комиссии, более шести лет перед этим, Екатерина не позабыла своего неудовольствия на старую столицу и, возвратясь снова в ее белокаменные стены, говорила, что чума не истребила всего политического яда, коренящегося в этом городе.
Весною 1775 года в Москве изготовлялись важнейшие из реформ екатерининского царствования — новые губернские учреждения, которые явились главным результатом Законодательной комиссии; образцом для этих учреждений послужило устройство Остзейских провинций. Разумеется, подобный образец имел большую поддержку в остзейцах, занимавших многие значительные места при дворе и в администрации. Екатерина хотела сначала ввести новые учреждения только в Твери, в виде опыта.
Но, как уверяет Сиверс, совет, состоявший из придворных льстецов, бросился к ее ногам и со слезами умолял немедленно обратить в закон такое великое благодеяние. Императрица уступила — и проект сделался законом.
В Москве также в это время вышел манифест “О высочайших дарованных разным сословиям милостях по случаю заключенного мира с турками”; в числе пунктов этого манифеста был один, который унижал достоинство граждан и облегчал чиновникам и недобросовестным богачам способы притеснять мелких торговцев.
Пункт этот предписывал гражданам, не имеющим капитала свыше 500 руб., называться не купцами, а мещанами и платить по-прежнему подушные; купцы же всех трех гильдий освобождались от подушного и обязывались платить по одному проценту с “объявленного им по совести” капитала. Про этот манифест государыня писала к Гримму, что он ее лишает полутора миллиона дохода. Так же не менее неудовольствия в Москве произвел указ и 3 апреля 1775 года об экипажах и ливреях.
Главным мотивом для распределения экипажей и ливрей соответственно разным рангам выставлено желание уменьшить “день ото дня умножающуюся роскошь”. Сакен, саксонский посланник, доносил своему двору, будто этот указ произвел в Москве большее неудовольствие, нежели бедствия чумы и пугачевщина, а неслужащая часть дворянства, униженная новыми правилами, будто начала покидать столицу. Государыня в этот приезд пробыла в Москве почти год и на этот раз, видимо, осталась довольна древней столицей.
О своих тогдашних впечатлениях вот что она писала Гримму: “Я в восторге, что сюда приехала, и здесь все — большие и малые — в восторге, что меня видят… Этот город есть феникс, воскресающий из пепла; я нахожу народонаселение заметно уменьшенным, и причиной тому — чума: она, наверное, унесла в Москве более ста тысяч человек. Но перестанем говорить об этом.
Вы хотите иметь план моего дома? Я вам пришлю его, но нелегка штука опознаться в этом лабиринте. Я пробыла здесь два часа и не могла добиться того, чтобы безошибочно находить дверь своего кабинета, это торжество путаницы. В жизни я не видала столько дверей; я уж полдюжины велела уничтожить, и все-таки их вдвое более, чем требуется”.
Какие неудобства императрица испытывала, видно, между прочим, из слов: “Сидя между тремя дверями и тремя окнами”, а также из следующей выдержки: “У меня в Москве очень дурное помещение в грязном квартале, дом мой высок — и сам по себе, и по местоположению, которое он занимает; соседние испарения распространяют там миазмы, более полезные в истерике, чем приятные, и я удаляюсь оттуда почаще…”