Михаил Иванович Пыляев
Старая Москва
Рассказы из былой жизни первопрестольной столицы
Глава XXII
Дом гетмана Мазепы. — Любовные похождения этого авантюриста. — Смерть и похороны последнего полновластного гетмана Малороссии. — Лопухины. — Первая супруга Петра I. — Абрам Лопухин. — Несчастная судьба Натальи Лопухиной. — Дом бригадира Н. Л. Сумарокова. — Родовая усыпальница Сумароковых. — Комнатный стольник И. Б. Сумароков. — Панкратий Сумароков. — Дети Василия Сумарокова. — П. П. Сумароков. — Ссылка в Сибирь. — Л. П. Сумароков. — Несколько анекдотов из его жизни. — П. С. Сумароков и служебная его карьера. — Его московский дом с минералогическим кабинетом.
В Козьмодемьянском переулке, на Покровке, где теперь стоит лютеранская церковь св. Петра и Павла, находился некогда дом малороссийского гетмана Ивана Степановича Мазепы, известного авантюриста петровского времени.
Он родился в селе Мазепинцах, в Киевской губернии, и происходил родом из малороссийских дворян. Предок его, будучи полковником, сожжен поляками в медном быке вместе с гетманом Наливайко. Мазепа воспитывался в Польше у иезуитов и в совершенстве знал многие иностранные языки; в молодости он отличался приятною наружностью и нравился польским дамам. Существует предание, что один польский магнат застал его со своею женою, приказал раздеть его, облить дегтем, обсыпать пухом, привязать веревками к дикой лошади и пустить в степь. Это случилось на границе Малороссии; казаки спасли его от неминуемой смерти.
Такое жестокое наказание не вылечило Мазепу от ухаживания за чужими женами и девицами. Впоследствии мы видим в числе многих обольщенных им женщин крестницу его Матрену (названную Пушкиным Мариею), дочь генерального судьи Кочубея и родственницу короля Лещинского, княжну Дульскую, для получения руки которой Мазепа хотел привести Малороссию в подданство польское.
Любовные похождения Мазепы в его юности, подробно рассказанные шляхтичем Паском, не раз служили канвою поэтических вымыслов, начиная с Байрона, Пушкина и Булгарина. Роман Мазепы с дочерью Кочубея в подробностях мало известен. По-видимому, он стал сватать дочь Кочубея, Матрену, свою крестницу Кочубей, не желая быть законопреступным отцом и маловерным христианином, на брак не согласился.
Мазепа, однако, до того приворожил к себе крестницу, что она стала “бегати” к соблазнителю из отцовского дома, стала “плевати” на отца и мать.
Из сохранившихся “рукописных грамоток” Мазепы к Матрене видно, что страсть разгоралась постепенно, что у гетмана достаточно было времени одуматься. В одном письме, вероятно, в начале этой любви, Мазепа пишет:
“Запечалился я, услыхав о твоем гневе, что отослал тебя домой, а не оставил у себя. Посуди сама, что б из этого вышло: во-первых, родные твои не преминули бы разгласить, что, захватив дочь их, ночью держу у себя за наложницу; а другое, оставаясь у меня, ни я, ни ты не смогли бы сохранить благоразумия, стали бы жить как в браке живут, а засим явилось бы неблагословение от церкви и клятва, чтоб нам вместе не жить. Куда же бы я тогда делся? Да и тебя было бы жаль, чтоб потом на меня не плакала”.
Но благоразумие старого гетмана было недолгое; в следующих письмах встречаем уже такие фразы: “Вспомни только свои слова, вспомни свою присягу, посмотри на свою руку, которую не раз давала мне в залог, что до смерти любить будешь, что будешь женою, хоть не будешь! Целую уста коралловые, ручки беленькие, и все члонки тельца твоего беленького, моя любенько коханая”. Благоразумие исчезло; Мазепа стал жить с Матреною “як малженство (брак) кажет”. Но этого мало; соблазнив Кочубеевну, Мазепа для поддержания ее страсти заставлял ее смотреть на отца и мать, как на врагов.
Сам Кочубей про страсть Мазепы писал к царю так:
“Прельщая своими рукописаными грамотками дщерь мою, непрестанно, к своему зломыслию, посылая ей дары различные, яко единой от наложниц, дабы аз от печали живот погубил; но едва не возмог лестию преклонися к обаянию и чародеянию и сотвори действом и обаянием еже дщери моей возбеситеся и бегати, на отца и матерь плевати”.
Любовь Мазепы не была продолжительна; отринутая Мазепой и родными, Матрена умерла от горя.
Мазепа был и женат, но о жене его только известно, что она была вдова какого-то заднепровского шляхтича Фридрикевича; по крайней мере, не раз встречаются в архивных бумагах известия о пасынке Мазепы, Криштофе Фридрикевиче.
Мазепа был росту среднего, смугл, худощав, имел небольшие черные, огненные глаза, брови густые, взор гордый и суровый, улыбку язвительную, усы воинственные.
Феофан Прокопович, знавший лично Мазепу, описывает его следующим образом:
“Мазепа был скрытен и осторожен в величайшей степени; но, когда надо ему было выведать какую тайну, он прикидывался откровенным и в подобных случаях прибегал обыкновенно к вину, притворялся пьяным, нападал на хитрых людей, выхвалял чистосердечных и неприметным образом доводил разгоряченных вином до откровенности”.
Намереваясь присоединить вновь к Польше Малороссию и зная, как жители этого края не любили поляков за вводимую ими унию, он стал оказывать мнимое усердие к православию, созидал каменные церкви, снабжал разные монастыри и храмы богатыми утварями; любочестие Мазепы доходило до того, что он на колоколах, иконостасах, окнах церквей и в алтарях ставил изображение своего герба.
На одних царских воротах в Киеве, по словам Бантыш-Каменского, в начале царствования Елизаветы Петровны, еще виднелся портрет Мазепы. Обманывая набожностью малороссиян, он отдалял у них всякое подозрение к отступничеству от русских. Когда нужно было ему бездействие, то он притворялся тяжко больным и дряхлым; доктора не покидали его ни на одну минуту, и он лежал в постели, обложенный пластырями и мазями, и стонал, и говорил языком полумертвого человека.
Притворные его страдания иногда увеличивались до того, что он прибегал и к кощунству. Так, не желая участвовать в военном совете и идти с войском на подкрепление к Шереметеву, он слег в постель, не поворачивался в ней без помощи слуг и просил киевского митрополита Иоасафа пособоровать его маслом.
Долго Мазепа прикрывался мнимой своей верностью к царю и усердием к престолу русскому, и, когда Ян Собеский, хан крымский и Станислав Лещинский старались в разное время преклонить его в свою сторону, он оставался непоколебимым и отправлял в Москву привезенные ими бумаги.
Петр не раз награждал Мазепу по-царски; жаловал его кафтанами на соболях, с алмазными запонками, саблями в драгоценных оправах и многими другими наградами.
Мазепа два раза был в Москве. В первый раз, 8 февраля 1700 года, он получил новоучрежденный орден св. Андрея Первозванного — он был вторым кавалером этого ордена, и во второй — в 1702 году для поздравления Петра с победой над шведами при Эрестфере. В 1703 году получил он от царя 1900 душ крестьян, а от польского короля Августа — орден Белого Орла.
Узнав о болезни Мазепы в 1686 году, государь посылал ему в Батурин лекаря Романа Николаева, и три года спустя — нового доктора, Яна Комнина. Мазепа находился в большом уважении у царя.
Во время проездов гетмана на дороге были расставлены для него по триста пятидесяти подвод. Каждый день отпускалось ему в Москве по восьми чарок вина двойного, по полведра меда вареного, по ведру меда белого, по два ведра пива доброго. Свите были выдаваемы напитки особо.
Стряпчему Текутьеву велено смотреть, “чтобы гетман и всех чинов люди, имеющие с ним приехать, были во всяком удовольствии и челобитья о том великому государю не было”. Два капитана с двадцатью четырьмя стрельцами провожали Мазепу до границы украинской.
Осыпанный милостями Петра I, честолюбивый Мазепа завел связи с польским королем, которому обещал Украину, и, наконец, запутавшись в своих собственных политических расчетах и боясь разоблачения своих планов, в 1706 году передался Карлу XII.
Изменническую присягу в верности королю шведскому Мазепа принял в Горках, местечке Могилевской губернии Оршанского уезда на речке Проне.
По словам летописца, у старика Мазепы сверкали еще глаза, когда он вошел к королю. Его провожали генеральный обозный, судья, писарь, два есаула, несколько полковников и около тысячи казаков; перед ним несли знаки его достоинства — бунчук и гетманскую булаву. Мазепа произнес королю речь на латинском языке; он просил его принять казаков под свою защиту, благодарил Бога за то, что король решился освободить Украину и от московского ига. После этого поцеловал руку короля и, как страдавший подагрою, получил позволение сесть.
Петр Великий очень огорчился изменою “нового Иуды”, как назвал его царь, и немедленно было приказано избрать нового гетмана. Меншиков, взяв Батурин, обратил в пепел прекрасный дворец Мазепы. 12 ноября малороссийское духовенство в Глухове, в присутствии государя, предало вечному проклятию Мазепу и его приверженцев.
В тот же день вынесли на площадь набитую чучелу изменника. Прочитан приговор о преступлении и казни его; разорваны князем Меншиковым и графом Головкиным жалованные ему грамоты на гетманский уряд, чин действительного тайного советника и орден св. апостола Андрея Первозванного и снята с чучела лента. Потом бросили палачу изображение изменника; все топтали его ногами, и палач тащил чучелу на веревке по улицам и площадям городским до места казни, где и повесил.
Вскоре, к чувствительному огорчению изменника, князь Голицын овладел Белою Церковью и вместе с тем всеми сокровищами Мазепы, простиравшимися до двух миллионов; скрытое в Печерском монастыре богатство Мазепы также досталось русским.
После Полтавской битвы Мазепа бежал с Карлом XII в Бендеры, и, когда потребовал Петр от султана его выдачи 22 сентября 1709 года, Мазепа отравился. Приняв яд, Мазепа велел сжечь при себе все бумаги, находившиеся в его ларце:
“Пускай один я буду несчастлив, — сказал он, — а не многие, которых враги мои, может быть, и не думали, или думать не смели; но судьба жестокая все разрушила на неизвестный конец!”
На третий день происходили похороны его тела. Впереди шли музыканты, за ними один штаб-офицер нес гетманскую булаву; несколько казаков с обнаженными саблями окружали дроги, запряженные в шесть белых лошадей; за гробом следовали многие казачки-плакальщицы.
Старшины и рядовые с опущенными знаменами и обращенными вниз ружьями оканчивали шествие. Тело Мазепы предано земле в Варнице, близ Бендер; имя Мазепы, проклинаемое церковью, сделалось нарицательным каждого изменника После дом Мазепы в Москве принадлежал брату царицы Евдокии Феодоровны — Абраму Феодоровичу, известному ненавистнику иностранцев, оскорблявшему Лефорта даже в присутствии царя.
Шведский резидент Кохен рассказывает, что однажды, когда государь обедал у Лефорта, в жару спора Лопухин стал поносить Лефорта самыми непристойными выражениями и, наконец, схватился врукопашную, и в драке сильно измял прическу первого адмирала.
Петр сейчас же вступился за своего любимца и наказал дерзкого драчуна несколькими пощечинами. В первое время по женитьбе государя на Лопухиной все ее родственники пользовались расположением и вниманием царя. Свадьба царя на Лопухиной была, по рассказам придворных, предназначена еще царицей Натальей Кирилловной.
Обряд венчания совершался не в Благовещенском соборе, а в небольшой придворной церкви св. Петра и Павла; венчал царя протопоп Меркурий.
По случаю этого брака все родственники царицы были пожалованы царем в почетные звания и наделены дарами. Отец царицы Евдокии, Илларион Абрамович, после бракосочетания дочери был переименован царем в Феодора. В первое время после женитьбы царь жил с женою в согласии, но спустя восемь лет Петр охладел к своей жене. Чем провинилась царица перед супругом — остается тайною посейчас.
Предполагать надо, что Евдокия Феодоровна охладела царю оттого, что мучила его своею ревностью и упреками за привязанность к иностранцам. Трудно согласиться, чтоб без важных причин Петр решился заточить свою супругу в Суздальский Покровский Девичий монастырь. Царица Евдокия не признала осуждения царя и через несколько недель после пострижения сняла монашеское платье и надела мирское.
Здесь явился Степан Глебов, красавец собой, сострадавший бедствиям царицы; он начал ухаживать за ней, дарил ее парами и соболями; приближенные царицы помогали ему. Только когда началось дело царевича Алексея, царь узнал о Глебове и делал Евдокии с ним очную ставку на генеральном дворе и не пощадил царицу, приказав подтвердить сознание собственноручной подписью.
Покровский монастырь считается неблагонадежным местом ссылки, и Евдокия переводится в Новоладожский монастырь, где под страхом смертной казни с ней запрещается говорить. Ссылка ее в Ладожский монастырь была известна только немногим, и в народе даже говорили, что она сожжена в Петербурге во время пожара на Конюшенном дворе в 1721 году.
В это же время и брат ее, Абрам Феодорович, был привезен в оковах вместе с другими несчастными, прикосновенными к делу царевича, в Петропавловскую крепость, и 9 декабря 1718 года над ним был исполнен смертный приговор.
Лопухин был казнен последним. Гордый брат царицы принял смерть бесстрашно: смело вошел на эшафот, перекрестился и положил голову на плаху. Он все время был верен своим убеждениям и, негодуя на нововведения царя, упорно воздерживался от дел и отстранялся от службы, и отказывался от должностей.
Три года спустя после этих казней Берхгольц еще видел на площади шесты с воткнутыми на них головами.
А. Земцев. Свидание императора Петра II со своей бабкой инокиней Еленой (6 февраля 1728 г.)
После смерти Петра Екатерина I приказала перевезти царицу Евдокию Феодоровну в Шлиссельбург и заточила ее в тесную каморку.
Берхгольц пишет, что в 1725 году, обозревая внутреннее расположение Шлиссельбургской крепости, он приблизился к большой деревянной башне, в которой содержалась Лопухина. “Не знаю, — говорит он, — с намерением или нечаянно вышла она в это время прогуливаться по двору. Увидя меня, она поклонилась и громко говорила, но слов за отдаленностью нельзя было расслышать”.
Со вступлением на престол юного Петра II царица была возвращена из ссылки. Трогательно было свидание бабки с внуком; царица заливалась слезами и целый час не могла промолвить слова.
Измученная горем, царица тяготилась придворной жизнью и вскоре переехала в Москву и поселилась там в Вознесенском Девичьем монастыре. При ней был составлен особый двор и назначен гофмейстером Измайлов. Она умерла 62 лет в 1731 году и погребена в этом же монастыре; на гробнице ее следующая надпись:
“1731 года, месяца августа, 27-го числа, преставися раба Божия, государя царя, первого императора Петра Алексеевича, супруга его первая Евдокия Феодоровна, родилась 17… в монахинях Елена”.
Такою же несчастною судьбою отличалась в елизаветинское время и Наталья Федоровна Лопухина, бывшая замужем за двоюродным братом Евдокии. Наталья Федоровна — дочь генерала Балк-Полева; по словам современников, она затмевала красотою всех придворных дам и даже возбудила зависть самой царевны Елизаветы.
Толпа поклонников окружала ее; с кем танцевала она, с кем говорила, на кого посмотрела, тот считал себя уже счастливейшим из смертных. Из всех поклонников у нее был один только, который обращал внимание Лопухиной, это — граф Левенвольд; счастливец этот состоял камергером высочайшего двора при Екатерине I. Левенвольд был первым вельможей в свое время, отличался щегольскою одеждою и великолепными праздниками и вел большую картежную игру.
В государственные дела он не вмешивался, но при правительнице Анне Леопольдовне против воли принял участие в важнейших делах; когда Елизавета вступила на престол, в тот же день Левенвольд был заключен в крепость и предан суду; его приговорили к смертной казни, но Елизавета смягчила наказание лишением чинов, орденов, дворянства, имения и ссылкою в Сибирь, куда последовала за ним и его жена Манштейн говорит, что Левенвольд перенес свое несчастие с удивительною твердостью.
Князь Шаховской, которому поручено было отправить его в место ссылки, отзывается иначе:
“Лишь только я вступил в темную и пространную казарму, — говорит он, — вдруг неизвестный мне человек обнял мои колени и, весьма в робком виде, в смущенном духе говорил так тихо, что нельзя было вслушаться в слова его: всклоченные волосы, седая борода, бледное лицо, впалые щеки, оборванная, неопрятная одежда его внушали мне мысль, что это какой-либо мастеровой, содержащийся под арестом. — “Отдалите этого несчастного, — сказал я сопровождавшему меня офицеру, — и проводите меня, где находится бывший граф Левенвольд”. — “Он перед вами”,- отвечал офицер.
Тогда живо представились воображению моему долговременная служба его при дворе, отменная к нему милость монаршая, великолепные палаты его, где он, украшенный всеми орденами, блистал одеждою и удивлял всех пышностью”.
По словам Дюка де Лириа, Левенвольд возвысился посредством женщин, едва верил бытию Бога и жертвовал всем для достижения своей цели. Но вместе с тем он был умен, великодушен, благороден в поступках, обходителен и умел придать блеск празднествам императрицы. Левенвольд умер в ссылке в 1758 году.
Со ссылкою в Сибирь Левенвольда негодование и досада овладели сердцем Наталии Лопухиной; она отказалась от всех удовольствий, посещала только одну графиню Бестужеву, родную сестру графа Головкина, сосланного также в Сибирь, и, очень понятно, осуждала тогдашний порядок вещей. Этого было достаточно; двое приближенных Елизаветы, князь Никита Трубецкой и граф Лесток, ради своих планов стали искать несуществующий заговор против императрицы в пользу младенца Иоанна! Агенты Лестока — Бергер и Фалькенберг — напоили в одном из гербергов подгулявшего юного сына Лопухиной и вызвали его на откровенность; Лопухин дал волю языку и понес разный вздор.
Из этого вздора Лесток составил донос или, лучше, мнимое Ботта-Лопухинское дело. Лесток и Трубецкой старались замешать в это дело бывшего австрийского посла при нашем дворе маркиза Ботта д’Адорна, который был в хороших отношениях с Лопухиной, и выставить его как главного зачинщика. Концом процесса было присуждение Лопухиных: Степана, Наталию и Ивана бить кнутом, вырезать языки, сослать в Сибирь и все имущество конфисковать.
Казнь Лопухиной описывает аббат Шап-Датрош.
Казнь происходила на Васильевском острове, у здания 12 коллегий, где теперь университет. Наталия Федоровна Лопухина пострадала очень от наказания, потому что отбивалась из рук палача. Лишившись части языка, она могла объясняться впоследствии только с теми, кто довольно привык к звукам ее голоса. При казни Лопухиной палач, когда вырвал ей часть языка, громко крикнул, обращаясь с насмешкой к народу: “Купите, дешево продам!”
Наказание кнутом Н. Ф. Лопухиной
В ссылке вместе с мужем и сыном она пробыла восемнадцать лет; возвращена она оттуда в 1762 году императрицею Екатериною II и снова жила в высшем свете, где уже толпа любопытных, а не поклонников окружала ее. Она умерла в 1763 году, за пять лет до смерти Лопухина, из лютеранства перейдя в православие.
В екатерининское время в Бахметьевском переулке, в приходе Успения на Могильцах, стоял дом бригадира Н. А. Сумарокова, приходившегося племянником известному в летописях нашей литературы А. Н. Сумарокову.
Дом этого бригадира отличался всеми затеями прошлого барства и с утра до вечера кишел гостями и многочисленной челядью. Владелец богатых имений в Пензенском и Калужском наместничествах и более 3 тысяч душ крестьян, Сумароков жил каким-то владетельным князьком. Так, отличаясь набожностью, он выходил из дому в церковь с особенною торжественностью, окруженный своим семейством и большой свитой гайдуков, гусаров, лакеев и женской прислуги, сопровождавшей его жену и дочерей. Такие выходы Сумароков совершал из своего дома к церкви св. Николая в Столпах, где погребены многочисленные родственники его фамилии. У Сумарокова был большой хор своих певчих, одетых в богатые парчовые кафтаны; хор этот славился стройностью своего пения; им одно время управлял славный композитор Галуппи.
Род Сумароковых был известен еще в XVI столетии; родоначальником его считается ученый иностранец, “зело искусный в землемерии”, происхождением швед.
Из потомков его первый известен комнатный стольник царя Алексея Михайловича, Иван Богданович, отличавшийся необыкновенною силою и охотничьею удалью: он неоднократно вступал в единоборство с рассвирепелым медведем, и раз, когда на охоте царю Алексею Михайловичу угрожала опасность, он в одно мгновение заслонил царя, принял зверя на рогатину и распорол ему живот ножом.
Этот Сумароков носил прозвище Орла — за свою лихость. Во время правления царевны Софьи мятежники, заговорщики против Петра, посадили Сумарокова в казематы в Девичьем монастыре, истязали там пытками, желая склонить его на свою сторону, и, подстрекая тайно убить брата Петра, царя Иоанна, говорили: “Орел, убей ты нам того орла, который часто летает на Воробьевы горы”. У царя Иоанна на Воробьевых горах был любимый летний дворец, который он очень любил и часто живал там.
Измученный пытками, верный присяге, Иван Сумароков не вынес страданий и под истязаниями скончался в одном из застенков Девичьего монастыря.
Меньшой его брат, Панкратий, был вызван впоследствии Петром из каширского имения и записан в “потешные”. По преданию, Панкратий был такой же красавец, как и его брат, и не было той красавицы на Москве, которая не сходила бы с ума от любви к нему.
Женитьба последнего отличалась романическою подкладкой: он увез у богатого и гордого боярина Зиновьева единственную его дочь-красавицу. На этот увоз сам царь посмотрел вначале грозно, но, залюбовавшись на красоту новобрачных, простил их и вдобавок еще подарил им богатые пензенские вотчины.
Когда родился сын у Сумарокова, Петр, то он уже не числился в “потешных”, а был по документам стряпчим с ключом. Петр Панкратьевич Сумароков с самого младенчества был облагодетельствован царем — Петр Великий сам крестил его и пожаловал ему на зубок тысячу душ. Он служил в гражданской службе и умер действительным тайным советником.
Крестник царя, Петр Панкратьевич, жил в своих богатых имениях по-барски; он был женат на П. И. Приклонской, у него было три сына и четыре дочери. При разделе их богатое имение отца распалось на семь частей и потом пошло дробиться до бесконечности. Над потомками его тяготел какой-то несчастный фатум.
Две его дочери были очень несчастливы в замужестве. Муж одной из них был в свое время известный всей Москве скряга, которого родной брат жены его, Александр Петрович, заклеймил именем Кащея и осмеивал в своих комедиях и сатирических песнях, нанимая фабричных петь эти песни под его окнами. Муж другой был тоже крайне недобросовестный человек. Две другие дочери также были очень несчастливы, и одна из них с горя даже помешалась.
Но особенно преследовала судьба потомков старшего сына, Василия. Сам он еще пользовался почетом и хорошим достатком; чин его был генеральский, и занимал он должность президента Московской Берг-коллегии. По делам службы он жил постоянно в Москве и имениями занимался мало, поручив управлять ими ловкому и хитрому мошеннику, при котором соседями, от которых он брал взятки, и было отрезано имение по частям при генеральном размежевании.
В то время, по рассказам, отрезку земли от прежнего владельца делали очень нехитро, закормив и задарив землемера. Помнившие генеральное размежевание описывали его так: выедет, бывало, богатый помещик в поле вместе с землемерами, в длинной линейке в шесть лошадей, с двумя форейторами да с вершниками в охотничьих кафтанах, и едет он вокруг своей дачи по смежным землям, которые задумалось ему захватить. Остановится где надо. Народ и смежные владельцы собраны. Землемер и закричит: “Слушайте, господа и народ православный, вот эта вся земля, по которой мы едем, принадлежит этому владельцу”, т. е. тому, с кем он сидит. “Помилуйте, батюшка! — плачут крестьяне, — эта земля исстари наша или такого-то помещика”. — “Вздор! — закричит землемер, — это неправильно, я вижу по писцовым книгам, что земля принадлежит ему, и, как мне закон велит, так я отрежу”. Бедный человек, у которого отрезали землю, идет домой и кулаком утирает слезы, а богатый, на той же меже с землемером и своими приспешниками, задает пир горой. Часто случалось, что какой-нибудь сильный вельможа, отрезавший землю у бедняка, дарил землемеру за это только какого-нибудь иноходца или немудреного рысачка своего завода.
У этого Василия Сумарокова был сын Платон, служивший в Межевой канцелярии; последний был пристрастен к крепким напиткам и впоследствии сошел с ума; в числе его пяти детей известен по своей печальной судьбе Панкратий Платонович, поэт и издатель многих журналов в свое время. Панкратий Сумароков до двенадцати лет жил в деревне, потом был взят в Москву, в дом своего родственника, генерал-майора И. И. Юшкова, проживавшего в приходе Флора и Лавра на Мясницкой улице; здесь он получил блистательное образование с полным знанием нескольких языков. Когда ему исполнилось 18 лет, его отвезли в Петербург и записали в Конный гвардейский полк; через год он был уже корнетом гвардии, что в те времена составляло огромный шаг; через два года после того в Петербурге разнесся слух, что гвардейские офицеры подделывают ассигнации; слух этот возник вследствие обыска, сделанного в квартирах трех офицеров. Фальшивых ассигнаций при обыске не было найдено, но один из них признался в сбыте фальшивой бумажки.
Наряженная военно-судная комиссия нашла, что это не была подделка ассигнаций, а простой рисунок бумажки, набросанный пером на обыкновенной почтовой бумаге. Началось разбирательство, и вот подробности этого дела. Сумароков сидел больной дома и скуку развлекал рисованием копии с гравюры пером, в это время пришел к нему товарищ по полку, Куницкий, и долго любовался его мастерской работой, наконец сказал:
— Что за страсть марать бумагу и портить глаза?
Между тем как они разговаривали, вошел человек просить денег на покупку провизии. Сумароков достал бумажник, в котором было несколько ассигнаций, и дал ему одну из них.
— Вот, — сказал Куницкий, — если бы ты рисовал ассигнации, тогда бы ты точно придавал цену бумаге, и я бы согласился, что ты делаешь дело. Впрочем, я готов биться об заклад, что, несмотря на все твое искусство в рисовании, у тебя недостанет искусства нарисовать ассигнацию.
— Похожее на ассигнацию сделать легко, — сказал Сумароков, взял ассигнацию и принялся ее срисовывать, желая доказать своему товарищу, что это не так мудрено для него, как он думает.
Роковая ассигнация была готова. На дворе стало смеркаться. Куницкий зашел опять к Сумарокову, и тот показал ему нарисованную им ассигнацию.
— Неужели это ты нарисовал? — спросил Куницкий, подойдя к окну и рассматривая подделку. — Натурально, очень натурально, признаюсь, я от тебя не ожидал этого, и теперь согласен, что ты большой мастер рисовать.
— Подай же ее назад, — сказал Сумароков, — я сейчас велю зажечь свечку, и мы сожжем ее.
— Нет, братец, позволь мне ее рассмотреть получше на дворе: там светлее, я здесь хорошо не вижу, — и, не дожидаясь ответа, Куницкий вышел из комнаты.
Проходит десять минут — он не возвращается; Сумарокова начинает брать беспокойство. Он посылает человека на двор поискать Куницкого. Проходит час, Куницкого нет. Сумароков приходит в отчаяние; наконец, часа через два является Куницкий, завернутый в лисий мех. Сумароков спрашивает, где он взял эту обновку.
— Не правду ли я говорил, — говорит Куницкий, — что гораздо выгоднее рисовать ассигнации, чем картинки?
Тут он рассказал, что был в Гостином дворе, где, купив лисий мех, воспользовался темнотою лавки и отдал за него ассигнацию, которая была нарисована совсем не для такого употребления. Легко себе представить испуг Сумарокова: он бранил товарища, просил его, чтобы он указал ему лавку, в которой он обманул купца, но товарищ, наскучив его упреками, ушел, сказав, что это все пустяки и об этом не надо думать.
На другой день пришел к Сумарокову другой его товарищ, Ромберг. Сумароков рассказал ему, как было все дело, и пошел вместе с ним к Куницкому, чтоб уговорить его идти выкупить ассигнацию.
Но Куницкий боялся показаться купцу и сказал, что он положительно отказывается его отыскать, так как за ночною темнотою наверно не может отыскать лавку.
Несколько дней прошло в нерешимости и беспокойстве; но, наконец, беспечность юности и время уменьшили первый ужас. Тайна осталась между троими, и, казалось, в самом деле нельзя было опасаться, чтобы она когда-либо открылась.
Купец, продавший мех Куницкому, тотчас по выходе его, запер лавку, и ассигнация, которую он положил в ящик, осталась наверху прочих денег, полученных им во время торговли того дня.
Темнота не позволила ему хорошенько рассмотреть бумажку, но на другой день он ее узнал. Лицо последнего покупщика у него хорошо врезалось в памяти. Недели через две после этого происшествия Куницкий раз очень спокойно шел по улице; вдруг на повороте, выйдя из-за угла, столкнулся нос с носом с обманутым им купцом. Тот останавливается, всматривается, узнает его, кричит: “Караул!” Куницкий струсил и пускается в бегство; его схватывают, спрашивают, кто он, и ведут к Михельсону, который в то время командовал полком.
Там он во всем признался. Посылают за Ромбергом и Сумароковым, и они подтверждают сказанное им, и их всех троих отправляют на гауптвахту. Судившая их комиссия не взяла в оправдание их молодость и не оправдала их, а приговорила к лишению всех прав состояния и ссылке на жительство в сибирские города: первого — как сбытчика фальшивой ассигнации, другого — как ее рисовальщика, третьего — как укрывателя преступления.
История эта наделала много шума в Петербурге. Местом жительства ссыльных был назначен Тобольск, где в то время был губернатором А. В. Алябьев. Последний взглянул на молодых офицеров не как на преступников, а как на странников, занесенных несчастием в край чужой и далекий; он доставил им полную свободу, а Сумарокову дал возможность заниматься науками и литературой, в которой последний еще в Петербурге делал стихотворные опыты.
При обыске квартиры Сумарокова в числе некоторых его литературных произведений были найдены сатирические стихи на одного из начальствующих лиц — командира полка. Эти-то стихи, как носились тогда слухи, много повредили исходу его дела. Сумароков в Тобольске стал издавать журнал “Иртыш”, превратившийся в “Ипокрену”, и потом “Библиотеку ученую, экономическую, нравоучительную, историческую и увеселительную”; она состояла из 12 довольно объемистых книг.
В 1799 году он выпустил первый том своих стихотворений. Но, несмотря на все эти занятия, родина все мечталась невинному изгнаннику. В 1801 году он написал Александру I просительное письмо и получил прощение. Возвратившись в Россию, он поселился в деревне своей в Тульской губернии, где не покидал своих литературных трудов и в 1803 году издавал “Журнал приятного, любопытного и забавного чтения”, а в 1804 году начал было издавать с Карамзиным “Вестник Европы”, но вскоре занемог и бросил его. Панкратий Сумароков умер в 1814 году, на 49 году от рождения.
Средний сын крестника Петра был известен в летописях нашего театра. Александр Петрович родился в 1718 году в городе Вильманстранде, в Финляндии. Драматические произведения Сумарокова теперь преданы забвению, но было время, когда смотрели на них, как на гениальные произведения.
Александр Петрович Сумароков был горд, раздражителен и самолюбив до крайности; самолюбие его происходило не от пустой самоуверенности в своем таланте, но от успехов, какие он имел тогда на театре, от внимания самой императрицы и от похвал Вольтера.
Трудно обвинять в самолюбии и гордости человека, которому рукоплескали образованные люди тогдашней эпохи.
Он жил в Москве, на Кудринской площади, и часто его видели, как он отправлялся пешком в кабак через Кудринскую площадь в белом шлафроке, а по камзолу через плечо — Анненская лента.
Современники видели в нем только человека беспокойного и неуживчивого и смешного. Невозможно было удержаться от смеха, говорит один из них, видя перед собою высокого, стройного мужчину, довольно приятной наружности, щегольски разодетого, беспрестанно суетящегося, готового из-за всякой безделицы рассердиться до невозможности.
В обоих карманах камзола у него лежал нюхательный табак: он то из одного, то из другого вынимал его горстями, поспешно нюхал и обильно посыпал им свой щегольской наряд и в особенности тонкие кружевные манжеты.
Трудно было также удержаться от смеха, как этот господин из пустяков выходил из себя, топал ногами, кричал и проч. Особенно недолюбливал Сумароков подьячих и полицейских чиновников.
Раз, на подмосковной даче Волынского, в Троицын день, простой народ веселился, пел и гулял. Полиция вздумала вмешаться и унимать развеселившихся мужичков, и грубо расталкивать их. Сумарокова это сильно раздосадовало; он вскочил на какую-то скамейку и закричал полицейским:
“Наша матушка бережет народ, а вы что тут вздумали озорничать!”
Приятели еле могли его увести.
Он долго не мог успокоиться и все твердил: “Да разве можно позволять полиции так расталкивать народ! Ведь это такие ж люди, как и мы”. Он, например, не мог хладнокровно слышать, если в каком-нибудь доме прислугу называли “хамовым отродьем”. Стоило только сказать эти два слова, как он весь краснел и, забывая в досаде проститься с хозяевами, бежал вон из дома.
Сумароков не боялся сильных вельмож тогдашнего времени. Он много перенес от своего бешеного, неукротимого, но при всем том доброго и великодушного характера. Сумароков умер в бедности в Москве; никто из родных его не пришел отдать ему последнего долга, за исключением только одного дальнего родственника, Юшкова; похоронили его московские актеры на свой счет; могила его на кладбище Донского монастыря — ее отыскать нельзя, в ней лежит другой покойник.
Женат Сумароков был два раза: в первый раз — на бывшей фрейлине Екатерины, когда последняя была еще великой княгиней; второй раз Сумароков был женат чуть ли не на своей кухарке.
В сочинениях Сумарокова есть сторона очень важная и любопытная: это взгляд на любовь и женщину. Женщина русская, только что выпущенная из терема, была в XVIII веке еще странным явлением в обществе, несмотря на стечение многих благоприятных обстоятельств. Каковы были, по большей части, женщины того времени — мы можем судить по современным запискам, например, хоть по письмам леди Рондо. Преобладающих типов было два: щеголиха и не совсем еще освободившаяся от идей XVII века женщина.
Оба типа выводимы были много раз Сумароковым, например, Деламида (в “Пустой ссоре”) и Минодора (“Мать — совместница дочери”), щеголиха и Хавронья (в “Рогоносце по воображению”) — совершенно старорусская барыня.
Так представлял Сумароков отрицательные женские типы; но у него есть стремление представить и положительный тип.
Такой тип он представлял в своих трагедиях и, разумеется, создал тип идеальный, в котором преобладает нежность и вместе с тем верность долгу, так что часто драма происходит от столкновений этих чувств.
Выводя в трагедиях женщину, Сумароков изображает и любовь. Любовь в его представлении отзывается большою сентиментальностью. Причина понятна, и происходило это, разумеется, большею частью вследствие подражания, а подражать в этом случае приходилось потому, что действительность была слишком далека от идеала.
Поэтому неудивительно, что героини трагедий Сумарокова, как и Озерова, отзываются Расином, а пастушки — Фонтенелем.
Известен в летописях дворцовых событий восемнадцатого века еще Петр Спиридонович Сумароков (родился в 1705 году, умер в 1786 году). В начале своей карьеры он служил камер-юнкером у герцога Гольштинского, после был посылаем в Митаву Ягужинским и врагами Долгоруких уведомить герцогиню Курляндскую Анну Иоанновну, что она может принять условия верховников, а при восшествии на всероссийский престол их уничтожить. Сумароков хотя и успел исполнить поручение, на обратном пути был, однако, задержан князем Василием Лукичом Долгоруким, закован в кандалы и чуть ли не наказан батогами, и освобожден был только прибывшею в Москву императрицею Анною Иоанновною. Несмотря на свое усердие, он не был любим императрицею.
Эта нелюбовь объясняется тем обстоятельством, что Сумароков служил при ненавистном ей Гольштинском дворе. Сумароков был впоследствии обер-шталмейстером при Елизавете и Екатерине II и, кроме этого, состоял директором Шляхетного Кадетского корпуса.
Сумароков был также в вечной вражде с Орловыми и в силу этого обстоятельства жил всегда, как недовольный двором, в Москве. Дом его в Москве был невдалеке от Лубянской площади и отделан был роскошно; владелец его обладал очень хорошим минералогическим кабинетом, в числе редкостей которого был огромный кусок магнита, державший двухпудовый якорь. Магнит этот был подарен ему Никитой Акинфиевичем Демидовым. По смерти Сумарокова эта диковинка была поднесена императрице Екатерине II.