Современник. Литературный журнал,
издаваемый с 1847 г. И. Панаевым и Н. Некрасовым,
под редакцией А. Никитенко. СПб., 1847.
Подпись: Л.
Несколько слов о Москве и Петербурге
Ни одно из европейских государств не представляет, в отношении к своему средоточию, такого явления, как Россия. В Западной Европе общественная жизнь устроилась двояко: или по системе централизации, где все опирается на один пункт, группируется около одной столицы, как, например, во Франции и отчасти в Англии, — или по системе разрозненности, где вместо одного центра встречаем несколько центров, из которых к каждому тяготеет известное число областей и городов: таковы Италия и Германия.
Каждая из этих систем имеет свои очевидные неудобства. Где один центр, одна столица, как, например, во Франции, там жизнь приливает к одному пункту и тем ослабляет силы всех прочих. Известно, что Париж поглощает собою всю государственную, всю умственную и духовную деятельность Франции.
Чего захочет Париж, того захочет вся нация; в большей части случаев для нее нет выбора: свободно или нехотя она должна подчиниться без всякой аппеляции решению своего законодателя. Гейне остроумно сравнивает все прочие города Франции с дорожными столбами, между которыми все различие заключается в большем или меньшем расстоянии от общего центра.
Очевидно, что там, где жизнь сложилась таким образом, сила есть вместе и слабость. Единству и цельности пожертвованы многообразие и все особности народной жизни. В противоположной системе мы встречаем другую крайность. Там отсутствие общего центра делает быт разнообразнее, богаче особенностями; там народная жизнь, не устремляясь к одному средоточию, разливается повсюду почти с равной силой. Этим одним можно объяснить все богатство умственной жизни Германии и все великие создания искусства, которыми покрыта Италия.
Но, с другой стороны, чем объясним мы политическую незначительность и слабость обеих этих стран, как не отсутствием живого средоточия, другими словами, общей для всех столицы? В России представляется нам явление, совершенно отличное как от системы централизации в смысле французской, так и от системы разрозненности итальянской или германской.
Русская народная жизнь искони сложилась так, что в ней не встречаешь ни безусловной разрозненности, ни безусловного средоточия. Она, выражаясь математически, не вращается в круге около одного центра или во множестве кругов около многих центров, но описывает эллипсис, как планеты солнечной системы, с тою только разницею, что вместо двух идеальных фокусов имеет живые фокусы — две столицы. Вследствие довольно часто повторяющегося в истории закона, северная столица России была всегда центром гражданственности, а южная — умственной и духовной деятельности.
Север, как голова, был представителем практической, рассудочной стороны жизни; юг, напротив того, представлял сторону теоретическую и умственную. В самом начале нашей истории встречаем мы Новгород и Киев. Не подлежит сомнению, что принцип, лежавший в основании общественной жизни первобытной России, не в Киеве, а в Новгороде получил свое полнейшее развитие.
С другой стороны, не Новгород, а Киев окрестил Россию и был колыбелью нашего внутреннего образования. Киев дал России религию и образованность Византии; Новгород вызвал Русскую правду и законодательство германо-скандинавское. Период уделов не уничтожил, а разве только ослабил вес и влияние этих двух центров русской жизни.
Когда возникло московское княжество, и Москва пересилила Новгород, — гражданственная жизнь, перед тем на время колебавшаяся между Москвою и Владимиром, окончательно сосредоточилась в Москве; Киев же остался по-прежнему ее умственным и духовным центром. Правда, в его деятельности был перерыв: оставаясь святым городом православия, он перестал на время быть городом русским; но с учреждением духовных школ и впоследствии — академии, к нему возвратилась прежняя его значительность; киевское братство сделало его снова средоточием и рассадником русской образованности.
В последнее время московского царства, как и после, в первой половине XVIII века, Киев высылал в Россию великих святителей, проповедников и ученых, подобно первым временам по основании Лавры. Пришло для России время преобразования; Петр обратил взоры на Европу. Во что бы то ни стало ему захотелось с нею сблизиться, — и не только нравственно, но и географически.
Здесь заметим мимоходом: без поражения при Нарве в 1700 году был ли бы заложен Петербург в 1703 и не избрал ли бы Петр нашей второй столицей Ригу, которая уже и тогда была значительным городом, имела порт и расстоянием своим от Западной Европы еще более соответствовала целям преобразователя?
Как бы то ни было, а новая жизнь, в которую вступала Россия, должна была вызвать и новую столицу. Самому ли Петру или одному из последующих царствований, по внушению Миниха, принадлежит окончательный выбор Петербурга как столицы и резиденции, — все равно; главное состоит в том, что чувствовалась необходимость нового гражданственного центра. Петербург пересилил Москву как средоточие государственного управления; но он дал ей иное значение.
Взяв у нее голову, он оставил ей сердце; она потеряла политическое значение, но сохранила нравственное. Это значение, данное ей нашей позднейшей историей, признано не только русскими, но, как уже сказано, и чужестранцами, в главе которых стоит гениальный завоеватель новейшего времени. Желая покорить Россию, он, согласно с принятой им тактикой, захотел поразить ее в самое сердце, и лишь этому признанию Наполеоном ее народного значения Москва одолжена непрошенною честью его достопамятного посещения.
С другой стороны, Москва стала почти тем же в отношении к Петербургу, чем прежде был Киев в отношении к ней: она сделалась средоточием умственной и духовной деятельности России. Основание Славяно-греко-латинской академии, а впоследствии — Московского университета, первого в России, сделало до некоторой степени Москву тем же, чем прежде сделали Киев Печерская лавра и Киевская академия.
С тех пор Москва воспитала большую часть наших первоклассных писателей и государственных мужей; она рассылает во все концы России, начиная с Петербурга, цвет русской молодежи, лучший залог русского будущего. С некоторых пор у нас привыкли смотреть на Петербург, как на представителя европейской жизни, а на Москву, как на колыбель жизни народной.
На это я замечу, что такое противоположение народной и европейской жизни, по-моему, ошибочно; мы, русские, считая себя одним из европейских народов, не можем, по сущности своей, противополагать свою народную жизнь началу общеевропейскому или, другими словами, христианскому.
Опыт показал, что именно там, где пульс русской жизни бьется всего сильнее, и европейское начало сознается и развивается всего могущественнее.
Это начало является в Москве самостоятельней, чем где-либо в России: оно развивается здесь не из духа подражания, а вследствие внутренней потребности; оно не приходит извне и не остается на поверхности жизни. Но это-то и показывает, до какой степени существенна для нашей народной жизни потребность в европейской образованности, как широка и эластична русская натура, недовольная прежней ограниченностью и стремящаяся расширить свои пределы сообразно с внутренним законом.
Не в Москве ли был воспитан Ломоносов, этот первый русский и самобытный представитель европейской науки? Не в Москве ли действовал Новиков? Не здесь ли прошла молодость Карамзина, внесшего европейский и вместе чисто русский элемент в наш язык и литературу? Не отсюда ли он противодействовал петербургским славянофилам и Петербургской Российской академии, считавшей, что, отстаивая славяно-церковный язык, который она и не совсем понимала, она тем отстаивает все отечественное.
Москва в главных представителях своей умственной деятельности показала, что она не отличает истинно русского начала от истинно европейского, — показала уже и тем, что всегда противилась самозванству, принимавшему на себя то вид исключительной народности, то личину исключительного европеизма.
Всегдашнее существование в России двух центров, одного государственного, или гражданского, а другого — умственного и духовного, как мы видели, принадлежит между европейскими государствами одним нам. В нашей истории как будто примирились те две системы государств, о которых я говорил в начале, и русская жизнь как будто нашла ту формулу, в которой разрешаются крайности обеих систем и с тем вместе уравновешиваются их выгоды и невыгоды.
У нас никогда не было единого, всепоглощающего центра, — не было также и разъединяющей разбросанности, этого последствия феодализма и завоевания. Всякий согласится, что отношение Рима к католическим государствам вовсе не похоже на отношение Киева к прочим городам Европы России, — что, с другой стороны, значение, например, Оксфорда и Кембриджа в Англии или Упсалы в Швеции далеко не то, какое имел Киев во время Московского царства или имеет Москва в настоящее время.
Отношение прежнего Киева и теперешней Москвы к государственным центрам России скорее напоминает отношение левой половины Парижа к правой половине, т. е. Сорбонны и университета к остальному городу. Но там разделяет только река духовную и гражданственную сферы Франции; у нас эти две сферы разделялись не только обширным пространством, но и всеми особенностями местного развития, всею полярностью в процессе русской жизни.
Новгород и Киев, Киев и Москва, Москва и Петербург — это два полюса, под непрерывным действием которых вращается русская история. Один город есть дополнение другого, и необходимость их друг для друга всего очевиднее обнаруживается в минуты переломов, во времена общественных бедствий. Киев, не переставая быть для России рассадником просвещения и веры, не мог, однако, спасти ее от усобицы уделов и татарского нашествия.
Спасла Москва. В 1612 году, правда, не Киев и его Лавра спасли государственную столицу Московского царства, но все-таки эта последняя была, между прочим, спасена второю русской лаврой, живой наследницей первой. Пульс русской жизни, переставший на время биться в Москве, живо забился в стенах Троицко-Сергиева монастыря, духовная жизнь России, никогда не чуждая ее жизни гражданственной, пробудила и воссоздала эту последнюю в минуту ее гибели.
По ее зову, при содействии и других городов русских, русский народ проснулся от временного оцепенения и восстал повсюду за народное дело, начиная с Нижнего Новгорода. В 1812 году Москву постигла новая беда: будь она одна, не будь другой столицы, где механизм государственный не переставал действовать, — кто знает, через какие бедствия должна была перейти Россия? В эту эпоху Сергиевская лавра уже не имела силы спасти ее: Россию спас, кроме великого самопожертвования Москвы, народный дух, русская армия и — Петербург, в котором неприкосновенно сохранялось государственное управление…
Местный патриотизм нам неизвестен, зато для нас нет важнее и выше общей, цельной жизни русского народа и русского государства. Все, что создано историей, что является не случайностью, а необходимым следствием общественного развития, — все то в наших глазах равно важно и равно почтенно. Но одинаково уважать исторические явления не значит их смешивать.
Резкое различие, а во многом и противоположность между Петербургом и Москвою бросается всякому в глаза и уже не раз служили в нашей литературе поводом к более или менее остроумным и дальним сравнениям. Да и определить теперешнее значение Москвы нельзя иначе, как определив различие между ею и Петербургом. А потому мы позволим себе несколько пополнений к сказанному другими.
Кто знает Амстердам и Берлин, тот согласится, что Петербург есть соединение (только в больших размерах) этих двух городов. Одной своей половиной он напоминает столицу Пруссии, другою — столицу Голландии. Москва ничего не напоминает: она похожа лишь на самоё себя. Это происходит оттого, что Петербург — город сделанный, Москва — сделавшийся.
Чтоб увериться в последнем, нет надобности справляться с историей: стоит только взглянуть на план города. Москва представляет собой органическое тело: ее колыбель есть вместе ее центр; вокруг этого центра — Кремля история обвела четыре более или и менее правильных круга: Китай-Город, или город по преимуществу; за ним следует отделенный от него стеною Белый Город, который, в свою очередь, отделен от Земляного широкой лентой бульвара; Земляной город окружен так называемым валом, и Садовыми, за которыми следуют московские предместья, замкнутые со всех сторон наружным валом.
Таким образом, в широкое море русской жизни дух истории бросил Кремль как камень, от которого пошли круги все шире и шире. Мало того: если с плана Москвы мы перенесем взоры на карту европейской России, то увидим, что круги около Кремля не останавливаются на наружном очертании города: около него описываются новые круги, или венцы из городов — на 30, на 60, на 90, 180 и 360 верст.
Скажем более: центральность положения Москвы не ограничивается одним этим. Если вспомним, что Москва лежит почти посредине так называемой плоской возвышенности, откуда, не в далеком от нее расстоянии, истекают Волга, Ока, Днепр и другие, менее замечательные реки, — что Москва в судоходном а через то и в торговом отношении, несмотря на незначительные реки, составляет один из самых естественных и благоприятных для сообщения узлов, где сходятся и откуда расходятся пути во все концы России, — то нельзя довольно надивиться счастливому выбору такой столицы и тому верному народному смыслу, которым определился этот выбор.
Я не стану здесь говорить о центральности московского наречия, изящнейшего из всех русских и составлявшего мерную средину между юго-западным наречием на а и северо-восточным на о, не распространюсь и о том, что Москва, особливо в последнее время, служит средоточием нашей промышленности как по числу и достоинству фабрик, так и по огромной их производительности. Можно было бы составить целое сочинение о центральности Москвы в естественном, историческом, промышленном, лингвистическом и других отношениях.
В противоположность такому центральному положению Москвы, Петербург, выстроенный на краю империи, представляет одну из украйн, или марк и может быть назван не центром, а, скорее, ключом России. Такое украиное положение придает ему отчасти колониальный характер. Его народонаселение не нарастает изнутри, а накопляется пришельцами, извне.
По новейшим статистическим известиям, в Петербурге число умирающих превышает число рождающихся, и, между тем, его население не уменьшается, а с каждым годом значительно увеличивается. Притягательная сила Петербурга заключается в службе. Он недаром назван городом мундира.
На пять прохожих в любой петербургской улице один наверное в мундире (форменных фраков я не считаю), между тем как в Москве едва ли встретится один мундир на пятьдесят прохожих. Если Петербург — столица мундира, то Москву можно назвать столицей партикулярного платья, начиная с черного фрака и оканчивая зипуном.
Недавно одна петербургская газета думала сострить над Москвою, сказав, что в числе новоприезжих в этот город более всего отставных корнетов и поручиков, приезжающих сюда отдыхать на лаврах. Мы не думаем, чтобы такой факт, если б он и составлял исключительную принадлежность Москвы, мог послужить ей в укор.
Москва, столица не одной праздности и лени, но вместе и раздолья и привольной жизни. Москва любит во всем простор, начиная с ума; она живет открыто и нараспашку; москвич не боится сквозного ветру и своего фрака не застегивает. Как нараспашку его платье, так и сердце, так и язык. Петербуржец, напротив, боится простуды и застегивает свой фрак или пальто до последней пуговицы, даже летом. О сердце же его и языке судить не берусь; скажу только, что петербуржец — большой дипломат.
Отчего же в Москве все и все нараспашку? Оттого, что сюда приезжают отставные корнеты и поручики отдыхать на лаврах. Отчего же в Петербурге все и все застегнуты? Оттого, что там живут дипломаты, люди, умеющие ценить и уважать канцелярскую тайну, — одним словом, в Москве люди живут, в Петербурге служат. А потому, кто хочет служить, в полном смысле слова, т. е. добывать чины, места и почести, — тот едет в Петербург.
Самые трудолюбивые работники на поприще службы, — это выходцы из присоединенных к России областей: малороссияне, поляки, немцы. Собственно русские и в особенности питомцы Москвы приезжают туда не столько для черной, сколько для белой работы. Труд, терпение и упорство в занятиях им не так доступны, как их меньшим братьям; зато они нередко имеют на своей стороне широту взгляда, быстроту соображений, смету и ловкость, отличающую наше племя. Таково служащее народонаселение Петербурга. Оно составляет значительную и самую важную часть всего населения.
Со времен Петра Россия, обратив взоры на Европу, стала считать себя как бы ее провинцией, а Европу — своей столицей. Справедливость этого замечания нигде так не ощущается, как в Петербурге. В нем все тянутся за Европой и ее жизнью, как провинциалы за жизнью столичного города. Так как в настоящее время Петербург есть первый русский город, то очень естественно, что Москва тянется за Петербургом, а собственно так называемая провинция тянется за Москвою.
Можно сказать, что в отношении к Европе Петербург — провинциал первой руки, Москва — второй, а остальная Россия — третьей. Отсюда выходит то странное явление, что колоссальная русская украйна становится в деле европеизма метрополией своей русской метрополии, подобно тому как Греция во время римского владычества была метрополией образования для того вечного города, который, в свою очередь, служил ей центральным солнцем.
Может быть, не совсем случайно, что Петербург, который сам себя называет бургом, т. е. городом, на нашем языке мужского рода, а Москва — женского. Из всех европейских столиц, за исключением Рима (Roma), этой матери западных муниципальностей и западного католичества, — едва ли не одна Венеция употребляется самим народом в женском роде.
Недаром итальянцы называют ее прекрасной невестой Адриатического моря. Матушка Москва — теперешняя матерь и древняя невеста русского народа. Уже прошло полтора века с тех пор, как она вступила в союз с Петербургом, и железная лента, которая вскоре их свяжет, укрепит этот союз еще более. Но все-таки это будет не более как союз великой русской деревни с первым русским бургом. Слова поэта, назвавшего Москву вдовою, —
И перед новою столицей
Главой склонилася Москва,
Как перед юною царицей
Порфироносная вдова, —
эти слова будут иметь тогда еще менее истинного смысла, чем теперь. Железная дорога, проведенная от Петербурга вместе с другими рельсами, о которых идет молва, от Коломны, от Саратова, со временем, может быть, от Одессы, — все это скорее будет привлекать к Москве жизненные соки, чем отвлекать от нее.
Железные дороги не обратят Москвы ни в чье предместье: скорее сделают ее снова живым центром, которого предместиями будут русские украйны. Даже для тех отдаленных концов государства, которые прежде не признавали владычества Москвы, да еще и теперь слабо к ней тяготеют, — даже и для них Москва получит тогда более важное значение.
Сделавшись с помощию своих железных дорог складочным местом для сельских произведений средней и южной полосы, она в буквальном смысле будет питать и отдаленный север и полуотчужденный запад России. Железные дороги познакомят с ней и архангелогородца, и белоруса, и малороссиянина: все, что они могли питать к ней холодного и недружелюбного, мало-помалу исчезнет при большом сближении с ней и при большем знакомстве с ее великим нравственным и практическим значением.
Но, несмотря на это, Москва все-таки останется деревней, как Петербург останется городом. В этих двух словах, существенно отличных одно от другого, вмещается и коренное отличие между германским и славянским элементами. Конечно, нельзя предполагать, чтоб эти два элемента вечно исключали друг друга.
Нет никакого сомнения, что с некоторых пор города западной Европы ищут придать себе характер деревенский; размножение садов, широких и тенистых прогулок на месте срытых укреплений прошлого времени, во многих местах стремление к отдельным постройкам, к жилищам для одного семейства, — все это указывает на возникающую потребность сблизить городскую жизнь с сельской и жизнь массами заменить жизнью семейной.
С другой стороны, нет также сомнения, что и наши большие села, называемые городами, принимают в себя понемногу элементы западных городов. Но как бы то ни было, а первоначальный характер как русских, так и западноевропейских городов остается и, вероятно, надолго останется без существенного изменения.
Парки, бульвары, скверы, зеленеющие гласизы городов Франции, Германии, Англии не уничтожат узких улиц, сплошных крыш, шести- или восьмиэтажных домов. Так точно и у нас, Кузнецкий мост, Ильинка или Тверская не вытеснят отдельных хором с обширными домами, многочисленных садов и широких улиц. В пространстве у нас недостатка не будет; приволье и раздолье русской жизни создает себе новые кварталы и вне теперешней Москвы, когда в ней покажется тесно умножающемуся населению.
Москва вмещает в себе не более 350 или 360 тысяч жителей, и между тем ее окружность разве уступает, и то ненамного, одному Лондону с его народонаселением в миллион шестьсот тысяч. В Москве все широко и просторно, как в самой России; ее поля — поля в истинном смысле, и я не думаю, чтоб историческое Девичье поле было когда-либо застроено: оно разве только будет вымощено.
Московские Садовые, бульвары, главные улицы занимают в ширину чуть-чуть не пространство немецкой мелкопоместной столицы. Взгляните далее на наши барские хоромы и сравните их с домиками в три, в пять окон в фасаде лондонского West End. Вспомните наш Большой театр, который величиною уступает только неапольскому и миланскому, нашу залу Благородного собрания, наш экзерцир-гауз, вмещающий в себя целое войско, наши клубы, с поместительностью которых могут сравниться одни лондонские.
Насмешники сравнивают Москву с большим аулом или кочевьем; в наших отдельных широких и низких домах находят они сходство с палатками. Может статься; но чем же наш московский дом в один этаж, без лестниц, с просторным и удобным помещением, хуже лондонского дома, высокого и узкого, похожего на феодальный костел, и жильцам которого беспрестанно приходится бегать по лестницам? Коли выбирать между широтой и высотой, то всякий согласится, что жить на земле несколько удобнее, чем в воздухе.
Москву также не хвалят люди холостые и говорят, что им здесь негде приютиться, что в Москве все устроено не для холостой, а для семейной жизни. В Петербурге, напротив, холостому человеку раздолье. Тут, очевидно, Москва уступает Петербургу. В ней холостые одни дети и юноши, да и те большей частью живут при своих семействах. В Петербурге же, куда все едут служить, мало остается времени для семейной жизни, а потому число холостых значительно превышает число женатых.
Известное дело, что Петербург есть город женихов, а Москва — невест. Только петербургские женихи часто остаются навек женихами, а наши невесты редко засиживаются. Еще слышатся толки о преимуществах петербургского комфорта перед московским.
Нет сомнения, что Петербург более столица, чем Москва в европейском смысле слова, — что в Петербурге есть превосходная итальянская опера, отличная французская труппа, немецкий театр, первый балет в Европе, — что туда приезжает гораздо более иностранных художников, спекулянтов, модисток, парикмахеров, фигляров, чем сюда, — что в Петербурге есть Эрмитаж, Академия художеств, огромная Публичная библиотека, несколько значительных музеев и редких собраний, — что для художника, ученого и вообще для образованного или для светского человека Петербург представляет гораздо больше удобств и пищи, чем Москва; но ведь эти преимущества случайные, и не сегодня, так завтра Москва может приобресть их также в свою очередь.
Что же касается до комфорта, то и у нас живо чувствуется приятность жизненных удобств; только мы понимаем комфорт несколько иначе. Если мы при этом не всегда отличаемся вкусом, зато можем пощеголять раздольем, простором во всем нашем быте, жизнью без оглядки и без крохоборства.
Я тут говорю не про одних бар: удобства жизни, если потребность в них сделается ощутительна, будут понимаемы таким образом всеми, от вельможи до крестьянина. Так как в Москве, при малом количестве холостых, преобладает жизнь семейная, то и наши удобства носят на себе характер семейный, а не общественный.
Наши рестораны не отличны, да их и не много; но покамест к чему они, при русском хлебосольстве, когда каждый может отобедать не только у любого из своих родных, но и у любого из своих знакомых? Наши кофейные небогаты журналами, особливо иностранными; но для чего журналы в кофейных, когда каждый сколько-нибудь зажиточный москвич выписывает журналы и охотно ссужает ими своих приятелей.
Замечено, что Москва издавна отличалась своими гостиницами, которые считались и даже до сих пор считаются лучше петербургских. Если это так, то и превосходство наших гостиниц едва ли не происходит от преобладания у нас семейной жизни. Приезжающие в Москву на время, даже для того, чтобы отдыхать на своих корнетских или поручичьих лаврах, приезжают большею частию не одни, а со своими семействами. Семейный человек требует просторного и более удобного помещениями, на него-то разочтены наши гостиницы.
В Петербурге другое дело: туда приезжают молодые люди определиться к должности или чиновники из внутренних губерний по делам; в Москву приезжают пожить как можно долее, в Петербург — как можно меньше: это обстоятельство заставляет московских содержателей гостиниц быть рачительнее петербургских. — Такое отсутствие холостой, деловой, а вместе и общественной жизни делает Москву городом довольно скучным для новоприезжего, у кого в ней нет ни родных ни знакомых.
Это неудобство чувствуется у нас теперь сильнее прежнего, и учреждение новых клубов, как, например, дворянского, клуба иностранных негоциантов, сверх прежних — английского, купеческого и немецкого имело очевидной целью удовлетворить у нас возникающей потребности общественной жизни. В наше время такая потребность естественна и законна; время, наверное, создаст и другие учреждения для оживления общественного духа; но при всем том существенный характер Москвы едва ли еще не надолго останется по преимуществу семейным.
Какой же вывод из всего сказанного мною об особенностях теперешней Москвы? Нам кажется, тот, что она, перестав быть головою России и оставаясь ее сердцем, потерю своего правительственного значения вознаградила значением народным и самостоятельным, даже в деле европейской образованности, — что, хотя и не посвященная в таинства государственного механизма, она, однако, обнаружила свое внутреннее призвание — служить для России колыбелью привольной науки и просвещения, — что, наконец, она удержала за собою характер деревенский и семейный, невзирая на городские и общественные элементы, которые неизбежно должны были в нее проникнуть.
Вот как мы понимаем теперешнюю московскую жизнь. Справедлив ли наш взгляд на нее или нет, — предоставляем решить другим.
1847