Сигизмунд Кржижановский.
1924 г.
Московские вывески
1
Москва широка, а тротуары ее узки, оттого Москве и тесно: локти цепляют о локти; портфели тычутся в кули и корзины. Но заполненные тротуары обычно молчаливы. Шумит и грохочет булыжная мостовая, а на пешеходных обочинах тесно, но тихо: слова защелкнуты внутрь портфелей, сложены вчетверо в газетном киоске, запрятаны под картузы и шапки. Но если поднять глаза на 30 градусов вверх, слова тотчас отыщутся.
На писанных красками по железу вывесках вывешено будничное мышление, слова каждого дня, обыденноречие, то самое, что запрятано под двойную крышку, черепа и шапки внизу, в людях, молча спешащих по своим делам:
“ВСЁ ДЛЯ РЕБЕНКА” (там, внизу, для многих тоже);
“УХОД ЗА ДОМОМ”;
“ПАРИКМАХЕРСКАЯ ДЛЯ ЛЮБИТЕЛЕЙ ХОРОШЕЙ РАБОТЫ” (взгляд на 30 градусов книзу тотчас отыщет и самих любителей, их от дня к дню все больше и больше).
Пивные: “ВСТРЕЧА СОБЕСЕДНИКОВ” — “АВАНС” — “DEUAX AMIS” [“Двое друзей” — фр.] — “СТУДИЯ” (Смоленский рынок) — “ФАЗИС” — “ПЛАНЕТА”.
Дальше мысли ходить незачем. Над спешащими людьми круглятся нарисованные циферблаты со стрелками, зажившими минуту, и внизу зафиксированная в мозгу минута гонит прохожего вдоль тротуарных лент. Роясь глазами в своеобразном лексиконе, обвисшем своими железными страницами над движением улиц, вам не удастся увернуться от пристального, остановившегося взгляда гигантских нарисованных зрачков, запрятанных под синие стеклянные овалы вывески оптического магазина. И если, высвободив себя из толчков, отойти на мостовую, чтобы длительнее и внимательнее изучить глаза, оторванные от человека и поднятые в воздух, то вскоре убедишься, что выражение их общегородское, такое, которое может быть отыскано под полями любой шляпы.
2
Революция слишком участила темп Москвы, чтобы слова и изображения на вывесочных плоскостях могли угнаться за тем, что происходит на огромной горизонтальной площади города с охватом в 35 верст. Вывеска, самая техника изготовления которой, высокая цена материалов и работы, создающих ее, трудность, сопряженная с необходимостью переписать ее (тут имеет значение и состояние погоды), снять для капитальной переработки или замены новой металлической рамой (учитывается и тяжесть),– естественно, отстает от быстрого течения времени и делается в расчете, конечно, не на историю, а на быт, такой же медлительный, малоподвижный и прочный по материалу, как и она.
Историю обслуживает обычно плакат: нервный, с тонкой бумажной кожей, легко множащийся, меняющий от дня к дню цвета, шрифты и величину. Период революционного лозунга, стремящегося как бы плакатироваться, умеющего доводить величину своих букв и яркость окраски почти до величины и яркости вывесочных текстов, безусловно, оказал влияние и на новую, нэповского периода, вывеску Москвы. Плакат научил рядом с громоздкими, на тяжелых рамах, часто литыми из металла словами, и по сию пору хранящими внутри себя старые “яти” и i,– подвешивать в воздух легкие, полуплакатного типа буквы, поднимать их, если нужно, на высоту крыш и поперек всей уличной щели оттиснутыми на огромных полотняных лентах. Только недавно появились своего рода “коммерческие афиши”, зазывающие в магазины с цилиндрических вертушек, рядом с афишами театра. Даже революция, отдавая свои чисто технические слова и словосочетания железу вывесочных листов, лишь пополняет в том огромном, открытом всегда и для всех музее, каким является сплетение московских улиц, коллекцию анахронизмов. Таковы:
“СОВЕТСКАЯ ВОДОГРЕЙНЯ № 1” (Хитров рынок) или “ПРОДАЖА ДЛЯ ВСЕХ ГРАЖДАН” — обычная в двадцать первом — двадцать втором годах надпись, еще и по сию пору сохранившаяся, правда, лишь в немногих местах.
По учению Эйнштейна, массе может быть придана скорость, возрастающая за счет самой массы до полного уничтожения таковой. Ускорение, приданное революцией быту, уничтожило самый быт. Слова перестали висеть на неподвижных вывесочных поверхностях над улицами, а задвигались вдоль улиц. Люди, молча шагавшие вдоль тротуаров, вдруг заговорили и вышли за тротуарную черту; вывески, говорившие за людей, вдруг замолчали и отошли за черту, во вчера.
Проезжая в средине семнадцатого года через один захолустный южный городок, я видел, как к аккуратным золотым буквам “КАФЕ МАКС” прикаракулилось сползающими вниз, мелом писанными буквами странное “ИМАЛИСТ” (“МАКС – ИМАЛИСТ”).
“Ималист” стал ползать трусливыми мелкобуквенными каракулями с деревянных досочек на куски спрятанной в подворотне и внутри подъездов жести, ютился чернильными разводами на крохотных и диктовых листиках, создавая особый стиль нелегальной вывески, одновременно и зазывающей, и прячущей свой товар. Еще в двадцать первом году, идя вдоль длинного изгиба Долгого переулка, можно было видеть записочки, предлагающие “окрашивать вещи в черный цвет”. Имен под записками не было. Адреса часто путаны и смутны. Когда, после периода военного коммунизма, на смену старой экономической практике пришла новая,– и товары, и вещи, и сама жизнь стали возвращаться под свои вывески,– то между вывесками и вещами сразу же обнаружился некий разлад: под надписью “ЖИВЫЕ ЦВЕТЫ” стояли, носками врозь, сапоги и туфли; в Николо-Щиповских переулках под огромными накрепко вросшими в стену буквами “ДОМ ДЕШЕВЫХ КВАРТИР” был устроен арестный дом.
Новый быт, возникая малыми проступями, от дня к дню креп и начинал и здесь, на вывесочном поле, свою упорную борьбу со старым бытом. Старый быт упрямо вылезал из вырытых для него могильных ям и никак не хотел лечь под лопату. На синих прямоугольниках внутри унылого, как крик болотной птицы, созвучия “КУБУ” завелось “Б”, робкая вначале монограмма быта. Сквозь грязные еще, штопанные фанерой стекла парикмахерских уже выставились белые квадратики: “ХОЛЯ НОГТЕЙ” и “ГОФРА ВОЛОС”, а на одной из витрин, по Кузнецкому переулку, мягкими, опрятно-белыми знаками возникало:
“КАФЕ: (Уют).
Мягкие гнутости скобок пробовали незаметно и ласково сомкнуться.
За окнами магазинов продавались абажуры для ламп, презервативы “Изида”, волосяные матрацы и кабинеты из мореного дуба. Но прорываемый то тут, то там фронт нового быта выравнивался опять и продолжал борьбу. Повсюду, и на вывесочных поверхностях — тоже. По обе стороны воротной арки, вводящей в ветхий Златоустинский монастырь, вгнездились раньше торговавшие образками и свечами две маленьких часовеньки. Сейчас влево от ворот еще старая надпись “ЧАСОВНЯ”; вправо — новая: “МОЛОКО И ЯЙЦА”. В двадцать первом — двадцать втором годах на короткой уличке, обозначенной таблицами: Ленивка — Ленивка,– оппозиционно выставились две вывески: “КООПЕРАТИВ “МУРАВЕЙНИК” и тут же (на углу Лебяжьего) — “КОНДИТЕРСКАЯ “ТРУД”. Историю нищего, “голого” года, когда не только людям, но даже и буквам было трудно и тесно, можно прочесть и сейчас на окраинной, у конца Бутырской улицы подвешенной, вывеске: когда-то тут, очевидно, продавали прессованное сено; потом зеленым прессованным кубам пришлось потесниться и дать место дешевым некрашеным гробам; то же и на вывеске: справа — оттиснутая к краю, стеснившая буквы “ПРОДАЖА СЕНА”; слева — примостившиеся пятью черными знаками “ГРОБЫ”.
На втором году нэпа по витринным стеклам, множась с каждым часом, заползали гигантские нарочито красные раки; ползли они с чрезвычайно услужливым изгибом чешуи, с клешнями, зловеще торчащими из-под рукавов элегантных лакейских фраков. Борьба вчера с завтра, назад с вперед, гнили и нови сложнилась и обострялась. Над городом то здесь, то там возникали одетые в новые знаки новые имена. Новая вывеска, как уже отмечалось выше, как-то легче и лаконичнее старой. Самая возможность заменить слова их начальными буквами значительно сокращает носящую буквы поверхность. Слова, сделанные монограммически, например, ГДУВВ — НОГТИ — ЦИТ и т. д., будучи лишь сочленениями звуков, легко и расчленяемы, например, знаками звезды или серпа, скрещенного с молотом, на две (или более) буквенные группы: это значительно расширяет возможность графической композиции вывесочных слов.
Легко заметить, что новый быт предпочитает вертикали горизонталям: слепленные из алых лампочек буквы “МОССЕЛЬПРОМ”, протянутые вдоль ребер дома, недавно достроенного у стыка Калашного с Малым Кисловским переулком, наиболее полно и четко выражают эту тенденцию.
Быт, старый ли, новый ли, всегда есть огромная сложность, напутанность узлов на узлы, и мне потребовалось бы слишком много места хотя бы даже на то, чтобы дать простое перечисление тех или иных знаков быта, так или иначе отметившихся на железных вывесочных листах.
Так, в окраинных пивных и чайных так называемая фрамуга, то есть расчлененная деревянными рамками на ряд квадратов верхняя полоса окна, обыкновенно используется для вывесочной надписи: внутри каждого квадрата умещается по букве: таким образом, число стеклянных квадратов определяет длину слова. В четырехклетье можно вписать: [П|И|В|О|, в трехклетье: |Ч|А|Й |.
Но стекла, как известно, в пивных лавках наименее долговечны. Понемногу стекольщикам приходится восстанавливать то тот, то этот квадрат внутри клеток фрамуги. Но звать маляра, вывесочного живописца, ради одной битой буквы не стоит, и внимательному глазу, если только систематически посещать окраины, открывается своеобразный процесс постепенного обезбуквления слов, вписанных в фрамуги: “ЧАЙ” вдруг превращается в “АЙ”; “ПИВО” в “ПВО” а там и в “ВО”.
В случайных на первый взгляд сочетаниях тех или иных крашеных железных листов при долгом их наблюдении замечается особливая закономерность, какой-то смутно проявленный закон повтора: так, за описанным выше сочетанием образов сена и гроба — корма и смерти — незачем идти в дальний конец Бутырской: гораздо ближе, на Красной Пресне, может быть отыскан “повтор” — узкая красная дверь меж двух примкнутых друг к другу вывесок.
От порога налево:
“ИЗГОТОВЛЕНИЕ ГРОБОВ”,
направо:
“СТОЛОВАЯ “ВЕНЕРА”.
Рассеянным лучше не ходить.
Для меня есть что-то притягивающее в нарисованных над меховыми магазинами и витринами портняжных мастерских лицах и фигурах специфически вывесочных людей: тела их как-то беспомощно вдеты внутрь мехов и клешей; им нельзя пошевелиться, не нарушив симметрии аккуратно проглаженных складок; зрительным осям их четко обведенных глаз никогда не дано пересечься: параллелями они уходят в бесконечность; и не оттого ли их мелово-белые лица всегда недоуменны и чуть испуганны.
Еще в довоенное время мне пришлось быть свидетелем курьезного факта: в окраинную фотографию вошел смущенный малорослый солдатик и вынул из-за обшлага шинели пачку снятых с него карточек.
— Как так? У меня на погонах 132. А вот тут,– солдат ткнул пальцем в фотографию,– вышло 133. Непорядок.
Из путаных и смущенных объяснений я уяснил лишь одно: дешевая окраинная фотография, снимавшая массами, в дни воскресных отпусков, солдат, имела на них всех одно готовое туловище-клише, к которому защелки аппарата приставляли лишь головы. Так получалось дешевле. Придирчивых заказчиков, мнительно всматривающихся в почти невидимые и смутные цифры поверх погон, вероятно, было немного. Несомненно, фотографу удалось открыть основной принцип быта: все индивидуальное, различающее “я” от “я”, в практике и догме быта лишь приставляется и примысливается к готовым, общим на всех, стылым формам: либо под обруч, либо на колодку. И вывески — в огромном их большинстве,– усвоившие этот пафос быта, умеют гораздо вернее кистями своих маляров, чем искусство кистями художников, взять в крепкий и верный обвод основное быта. Холсты, повешенные вдоль никогда не закрывающихся уличных коридоров, довольствуются бытом.
3
Чисто практическое задание вывески, выставившейся своими знаками и буквами,– так или иначе взять улицу, вогнать в дверь, над которой она повешена, возможно больше платежеспособных прохожих.
Вывеска ищет максимума глаз в минимума времени. Для этого ей нужно предельно растянуть радиус своего зрительного воздействия и выиграть время, то есть возможно скорее включиться в сознания, как бы пройти в мозг прохожих раньше, чем прохожие пройдут.
Поэтому в целях захвата пространства буквы поверх жести гигантизируются и одеваются в чрезвычайно яркие, подчас слепящие цвета. Фоны под буквы подостланы почти всегда по закону контраста: черные под золотым, синие под белым, белые под красным.
Так как глаза движутся вдоль улиц, то буквы и изображения вывески выгоднее ставить по перпендикулярам к движению: так они действуют на расстояние гораздо больше, чем те, которые привешены параллельно движению (исключение — вывески на вагонах трамвая: потому что они и сами движутся). Но громоздкая и неподвижная по своему существу (как и быт) вывеска боится отрыва от стен, и только относительно легкие и малые жестяные циферблаты часовщиков да синие овалы, привешенные над витринами оптиков, создают особую традицию вывесок-запруд, перегораживающих дорогу линиям зрения, протягивающимся из зрачков прохожих вдоль линии улиц.
Ища своего максимума глаз, вывеска в стране, где семьдесят процентов населения неграмотно, не может ограничиться одними буквами: рядом со словами на ней почти всегда даны и изображения. Но на относительно малой поверхности вывески, которая стремится гиганти-зировать свои знаки, а сама и справа и слева окружена жестяными прямоугольниками,– и изображению и буквам всегда тесно: они стремятся как бы войти друг в друга и дать то, что принято называть идеограмма. Думаю, что иные иероглифические знаки египтян, которые были одновременно и словами и изображениями, и сейчас были бы уместны на любой московской вывеске. Мне довелось видеть (сейчас уничтожено) одну окраинную вывеску, кратко дающую лишь девять букв фамилии владельца: “ГРИГОРЬЕВ”. Но на букву “Г”, как на колодку, поставленную пяткой кверху, был натянут черный, тесно облегавший букву сапог. Так: “ГРИГОРЬЕВ”. Комментариев не требовалось.
Маленькая вывеска слесарной мастерской в Долгоруковском переулке, использовав то обстоятельство, что щипцы, если им развести концы, превращаются в X, а обыкновенный молоток, поставленный стоймя, если ему менять форму наударника, делается схож то с Т, то с Г,– сумела разом дать и свое название, и изображение своей инструментуры.
От года к году движение, несущее людей мимо вывесочных знаков, все более и более ускоряет свои темпы. Глаза, провозимые прежде мимо них на медлительном “извозце”, сейчас быстро мчатся в автомобилях и трамваях. Длинные и сложные слова, как бы четко и ярко ни давала их вывеска, могут попросту не успеть попасть в восприятие. Это приводит к лаконизации вывесочных текстов и к замещению буквы изображением. Золотой сапог, данный глазу, выигрывает около 1/3 секунды у слова сапог. При теперешних механических скоростях улицы это имеет огромное значение.
Но если знакам вывески и удалось так или иначе задеть глаз, мало того, войти в восприятие человека, то для того, чтобы превратить этого человека, увозимого дальше кружением колес, в покупателя, знаками необходимо захватить не только восприятие, но и память, которая бы после заставила вернуться именно к этой двери под этой вывеской. Первый же поворот улицы или перекрестка отрывает глаза от зрительного воздействия одних вывесок и дает железные вороха других. Лишь мнемонически верно сработанная вывеска умеет выдержать борьбу с конкурирующими вывесками; все же мнемонически неверно рассчитанные зрительные воздействия зазывающих букв и знаков, как бы крикливы и пестры они ни были, даже протиснувшись в зрачки прохожему, обычно тут же из них вываливаются.
Начну с элементарного: у мелкого окраинного торговца, пишущего от руки — углем — огромными каракулями по дикту: “пРодаЖаугЛя”,– может быть, и есть полубессознательный расчет на двойную ассоциацию (материал — форма). А если и нет, то, во всяком случае, ассоциация работает на него, пишущего “уголь” углем же, вдвойне.
Или помощь совпадений — вывеска на Никитском бульваре:
“МАСТЕРСКАЯ ОБУВИ
Н. ОБУВАЛОВА” .
Менее четкий случай: “БРАТЬЯ КУЗИНЫ”. Ударение во втором слове, при случайном смещении его на второй слог, дает мнемонически выгодное сращение слов по контрасту. Но вывеска не рассчитывает, конечно, на случай и курьез совпадений, а стремится сама создавать их. Но вопрос о том, что я называю стилистикой вывески, я предполагаю разработать в другой статье. Помяну лишь вскользь о приёмах особой лирики по железу, к которой толкает, очевидно, желание так или иначе войти в память прохожему.
На Арбате: “ПАРИКМАХЕРСКАЯ.
В ожидании Вас посетить Нас”;
В замоскворецком переулочьи:
“ПОЧИНКА ЧАСОВ:
Мастерам не доверяю,
делаю все сам”.
Давняя традиция, заставляющая и сейчас писать вывески над пивными и трактирами в два цвета — зеленый и желтый (иногда с соединяющими их цветовыми полутонами),– закреплена, по всей вероятности, ассоциативно: желто-зеленые буквы зовут к желтому пиву в зеленых бутылках. Признаки связываются, так что представление о вывеске вызывает представление о питье, quod erat demonstrandum [Что и требовалось доказать — лат.]. Приемы.
Приемы мнемонического внедрения конкурирующих друг с другом и вперебой зазывающих изображений и слов неперечислимы. Выделяю один из наиболее практикуемых прием — прием изобразительной гиперболы. Вывеска, изображающая свой предмет, если и дает его в соединении с другими, тесно с ним связанными (сочиненными или соподчиненными вещами), то всегда на условии выделения и разрастания своего предмета-части за счет других частей.
Продавец сандалий, пользуясь простыми ассоциациями, увеличивает на своей вывеске сандалию до размера лодки; продавцы товара, закупоренного в бутылках, имеют определенную тенденцию пририсовывать к бутылкам, в рост к ним, человечков-гномов, отчего размеры стеклянных вместилищ — силою фантазии — сказочно и заманчиво гиперболизируются.
4
Одна из мелких арбатских вывесок начинается словом: “ЗАПОМНИТЕ…”. Вывеска, поскольку она хочет закрепиться в памяти, необходимо должна быть выразительна. Выразительность же достигается — наиболее просто и легко — введением элементов художества. И действительно: достаточно беглого ознакомления с непрерывными шеренгами уличных вывесок, чтобы убедиться, что им не чужда известная художественная традиция.
Применение чрезвычайно выразительных и четких шрифтов, точность контраста меж буквой и фоном (или вывесочным полем), уверенная и изящная композиция, умение рассекать поверхность, скажем, нарисованного циферблата черными линиями стрелок, своеобразное искусство вывесочного орнамента, переходящее, например, в орнаментальном сочетании семи золотых и серебряных самоваров, ритмически расположенных вдоль железной ленты, протянутой над входом в мастерскую Сушкина (Смоленская ул.),– в подлинное мастерство — все это свидетельствует, что московские вывески являются продуктом чрезвычайно сложной техники, постепенно, от десятилетия к десятилетию, объединявшей маляра и художника, ремесло и искусство.
Настоящая статья ставит лишь основные проблемы (если не бояться этого, может быть, слишком серьезного для темы термина) художественного построения вывески.
Вот они: а) проблема пространства, б) вывесочного орнамента, в) nature-morte’a, г) жанра и пейзажа, д) проблема парикмахерского портрета и е) вывесочной символики.
А) Пространство большинства вывесок двумерно, бесперспективно. Для иных из них, как, например, для железного квадрата, изобразившего часовой циферблат в наклоне так, что цифра его, умаляясь по двум направлениям — и от глаза, и к глазу,– дают подобие двойной перспективы (Арбат) пространство является не более как композиционным приемом.
Но поскольку вывеска переступает из двухмерности в трехмерность, она не уводит свои буквы и знаки от глаза, а ведет их навстречу глазу. Если холст картины как бы продавливает свое пространство внутрь, то вывесочная жесть вывешивается своим пространством наружу, стремясь как бы вклинить его в пространство улицы. Буквы на вывесках никогда не бывают вдавленными, но почти всегда выпуклятся наружу, золотыми и черными обводами, в улицу. Кренделя, проступающие сначала горельефами из черного фона над витринами булочных, затем, как бы протолкнувшись наружу, повисают золотыми восьмерками на железных стержнях, выперших наружу из вывески. И если огромные буквы, окончательно оторвавшись от жести, покатят на колесах или заколышутся на людей-вывесок (так называемые сандвичи), окончательно включившись в втягивающее их уличное пространство, это никого не может удивить. Потому что перспектива надвитринных картин вывернута наизнанку: не вовнутрь, а вовне.
Б) Малая площадь вывески, зажатой обыкновенно меж других конкурирующих с ней уличных текстов и изображений, понуждает к предельной экономии и точному расчету своих зрительных воздействий. И, несмотря на это, вывеска часто позволяет себе ритмическое повторение своих знаков и изображений, то есть так называемый орнамент. Сушкинские самовары (см. выше), ряд тождественных белых циферблатов, протянувшихся по вертикали вдоль входа в часовой магазин, что у верхнего конца Петровки, и множество других вывесок могут подтвердить это. Чисто коммерческая разгадка выгодности орнамента для вывески заключается в том, что орнамент, ритмически повторив какой-нибудь предмет, включенный в него (как мотив), дает ощущение почти неисчерпаемого количества этого предмета. Таким образом, чисто художественный повтор, создающий представление бесконечной череды, множащегося вдоль бега орнамента того или иного изображения, точно совпадает с потребностью торговца создать впечатление неисчерпаемого запаса тех предметов, которые показаны с вывески.
Преследуя это задание, маляр и торговец придумывают особую разновидность вывесочного орнамента, которую можно назвать растущим орнаментом или градуированным повтором: так, у скобяных лавок часто висят изображения кастрюль, одинаковых по форме, но различных по величине, которые, будучи вдеты одна в другую, ручками врозь, образуют своеобразную живописную прогрессию; то же самое кисть живописца вывесок проделывает и с традиционными циферблатами, белые круги которых, все укорачивая и укорачивая свой радиус, протягиваются, громоздясь друг на друга, по вертикали кверху.
В данном случае, помимо эффекта множества, достигнут и эффект многообразия фабрикатов, показываемых с вывески.
Пристальное изучение московских вывесок показывает, что прием построения орнамента вдоль узких и длинных вывесочных полей является одним из наиболее старых и технически закрепленных приемов вывесочного мастерства.
В) Nature-morte’ы, висящие над зеленными и мясными лавками Москвы, писанные по стеклу витрин пивных, взятые в золотые обводы вывесочных медальонов у входа в булочные, если проходить мимо них после дождя, смывшего пыль и грязь с вывесочной жести, кажутся как-то особенно ярки и сильны своим колоритом и зачастую пусть наивным, но убедительным расчленением художественного целого. Ярко-алая морковь и тонкохвостый редис смело сочетаются с зеленью из листьев, взятых в тоне яри медянки. Ватно-белая пена поверх стеклистых контуров пивной кружки кружит фантастическими спиралями, почти как дым, поверх черного фона nature-morte’a. Многие из этих изображений обладают чрезвычайной выразительностью: так, nature-morte, сделанный братьями Терпиловыми у входа в столовую, что в Водопьяновом переулке, может выдержать сравнение с иными работами, писанными не по железу, а по холсту.
Если А. Шопенгауэр, говоря о nature-morte’ах голландской школы, приходит к выводу, что изображение съестного должно быть сделано так, чтобы, вызывая эстетическое созерцание, никак и никогда не действовало на аппетит созерцателя, то надо признать, что создатели вывесочного московского nature-morte’a, очевидно, круто расходятся с немецким метафизиком в своих взглядах на искусство: лучшие их достижения в этом роде творчества умеют затронуть и созерцание, и аппетит.
Г) Среди города, наглухо одетого в камень и асфальт, редкими и слабыми прорывами в природу, точнее — в больное городское представление о природе, являются квадраты вывесочных пейзажей: здесь, в окружении города с его однообразными, пыльными и мутными тонами, природа, зажатая внутрь крохотных квадратов, кричит синькой, охрой и малахитом; неестественно напряженная, почти замученная кирпичами и булыжинами, она испуганно прячется в толстый аляповатый обвод кисти. Примечательно, что пейзаж (какие-нибудь тычки гор и кипарисов вкруг лиловых озер-луж) наиболее любим у ступенек, ведущих в “кавказские погребки” и подвалы: тут несомненны элементы ностальгии.
Жанр, обычно ютящийся у тех же погребков, реже на вывесках перевозчиков вещей, еще реже у входа в сапожные мастерские и прачечные, очевидно, превышает технические возможности живописца вывесок и глядится с их поверхностей всегда как-то робко и неуверенно.
Д) Парикмахерские портреты, еще недавно бывшие довольно частым явлением среди вывесок городского центра, сейчас оттеснены к окраинам и понемногу выводятся даже и там.
Обычно мнение, будто портреты элегантных мужчин с лицами под пробором или бобриком, тщательно выписанными бровями и усами, как бы определяющими овал и выражение самого лица,– оторваны от так называемой натуры, то есть не являются портретами в точном смысле этого слова.
Но это не так: маляр, работающий у витрины парикмахерской, всегда почти имеет перед глазами восковые куклы, выставленные в окне: своеобразная восково-мертвая физиономия моделей естественно передается его кисти, боящейся живой мимики, но достаточно смело перемалевывающей восковые бюсты, упрощая и укрощая их по-своему, на поверхность вывесочных медальонов.
Но история восковой куклы такова: сначала делается парик, затем подыскивается подходящая по величине и округлости восковая болвашка с мертвыми глазами внутри мертвого овала. То же происходит и с портретом, на нем лицо дано так, что ясно видимо и ощутимо: не волосы вырастают из лица, но лицо вырастает из волос.
Е) В отличие от nature-morte’a и портрета, стремящихся наивно-точно передать свою натуру, некоторые вывески Москвы обнаруживают определенную тенденцию преодоления и переработки признаков той модели, которая дана “изображением”. Так, рядом с натуралистическим тщанием выписанной грудой булок, бубликов и сдоб можно увидеть и явно стилизованные, упрощенно и абстрактно данные изображения кренделя, обычно символизирующего собою булочное торговое дело. Подобрав коллекцию таких ставших традиционными золотых кренделей, можно заметить, что попадаются среди них и кренделя с некоторыми чисто натуралистическими признаками, но основной, завоевавший себе всеобщее признание крендель-тип дан всегда в чисто символистической^ трактовке.
Шкуры, распластанные на вывесках скорняков, первоначально, может быть, и были натуралистически точными живописными воспроизведениями звериных шкур. Но сейчас они упростились в какие-то чисто условные формы, почти геральдические щиты (blason), поделенные по вертикали на две контрастно окрашенные половины. Здесь мы имеем дело с завершенным процессом символизации реального изображения. Конечно, необходим был достаточно длительный период времени, чтоб процесс этот мог пройти все свои стадии.
5
В настоящее время много примечательных старых вывесок Москвы уже закрашено либо просто уничтожено. Революция, давшая нам новую для нас технику плаката, отодвинула старое московское мастерство вывесочных живописцев почти в прошлое. Утрачена старая лапидарность и ясность вывесочного текста: такие работы современных вывесочных артелей и мастеров, как вывеска клуба Всероссийского Союза поэтов или чисто плакатная конструкция вывески ЦИТа, ведут нас от железного стиля к бумажному стилю; мало того, подменяют принцип ясности принципом затрудненной формы.
Можно предполагать, что современность вряд ли вернется к старому лапидарно-монументальному, почти громоздкому, статическому стилю вывесок. Самое здание вывески в городе постепенно огосударствляемой торговли, по существу, меняется: не зазывать, а лишь обозначать, указывать. И только. Скромные сине-белые квадраты китайских прачечных и жестяные прямоугольники множества артелей с их черными, никак не выпячивающимися и не кричащими буквами: “Труд”, “Кооператив”, “Объединение работников”, “Свой труд” — все это достаточно далеко и чуждо прежним частнокапиталистическим приемам рекламного оглушения и конкуренции. Старая, уходящая в прошлое московская вывеска, вернее и четче других вещей из сложного инвентаря улицы хранящая отживающие бытовые и художественные традиции города, имеет достаточно прав на чисто историческое ее изучение и закрепление в памяти нового поколения.
Если сейчас не защелкнуть в камере фотографических аппаратов постепенно оттесняемую к окраинам, исчезающую под слоями новой свежей краски, во многом ценную и примечательную старую московскую вывеску с ее своеобразным отмирающим стилем,– то скоро будет поздно.
Старые кладбища Москвы, как, например, Лазаревское или Донское, уже взяты под защиту общества охраны старины и объявлены музейными; кладбища прежних, предреволюционных вывесок, хранящие в своих знаках и буквах отжитой и схороненный быт, ждут, когда и их возьмут под свою защиту те, кто знают: лишь познав ту или иную вещь, можно навсегда ее преодолеть.
1924