Извозчики-лихачи и Ваньки
Журнал “Москвитянин”, 1848 г., No 4, стр. 33–39,
за подписью — И. Кокорев.
“Ну, гнедко, пора и ко дворам! Вон и лавочки запирают. Сколько ни стой, ничего не выстоишь. Вишь, какую бог послал погодку и сверху и снизу. А хоть бы плохой седок навернулся: съездить на пятачок, так и будет ровно три четвертака. Что ж, и за это надо благодарить бога! Вчера выездил и больше, до целкового, почесть, хватало, да деньгам-то поклонился. Надо же быть такому греху! Кажись, на что лучше седока: двугривенный в час и езда не дальняя, и на водку тебе будет, коли хорошо поедешь.”
“Уж заслужу, сударь, — говорю я, — прокачу вашу милость то есть так, что хоть бы на лаковых санках не стыдно”. Ладно. Едем мы. Посадил я его на Плющихе, окружили мы Арбат, Тверскую, Петровку. “Стой здесь”. — “Слушаю-с”. — “Тебе следует за три часа, так ли?” — “Сами изволите знать, — говорю я, — не обидите нашего брата”. — “А водку пьешь?” — “Грешный,– говорю,– человек, употребляю”. — “Ну, сейчас вышлю деньги, и водки тебе вынесут”. А сам и шмыг в трактир. Жду; эдак и с час уже прошло, а я все стою да жду. Кой прах! уж не запамятовал ли барин про меня? Дай, наведаюсь. Вхожу — глядь туда, сюда — нет моего седока “Что тебе, погонялка?” — спрашивают половые. — “Да что, мол, вот так и так, братцы”. — “Ну,– говорят зубоскалы,– здесь такого и не сидело: прозевал ты, ворона, ясного сокола: барин-то твой, видно, жулик, улизнул задним ходом на другую улицу” Что тут делать? Подумал, подумал, плюнул, да и поехал.
Подавись ты, разбойник, моей трудовой копейкой; коли много тебе надо, не разбогатеешь, чтоб тебе ни дна ни покрышки, а уж когда-нибудь да наскочишь. “Простофиля ты, — толкует Серега, — настоящего седока сейчас видно по ухватке” Да, поди-кось, влезь ему в душу. На лбу, что ли, у него написано, какой он есть человек: барский ли барин, заправский ли, или просто шишимора? Одет важнительно, с усами, шуба какая, часы, и говорит, как следует барину. Эх, житье, житье ты разбедовое! Ну, гнедко, двигайся, овсеца прибавлю”.
Так беседует сам с собой злополучный ванька (он же “бесколодный” и “ночник”), колеся Москву, рыская по улицам и закоулкам, радушно предлагая свои услуги встречному и поперечному, терпеливо вынося насмешливые ответы многих прохожих: “Куда тебе, не довезешь!” А сказать правду, вовсе незаслуженно терпит он такое презрение.
Конечно, лошаденка у него взята из-под сохи, сани — самодельщина, сбруя наполовину из веревок, кафтанишка плохой, шапка с нахлобучкой; сам он мешок такой, редко дорос до казенной меры; сидит увальнем, скорчившись в три погибели; едет нога за ногу, трух-трух, беспрестанно понуждая нерьяного своего коня и словом и делом, вожжами и кнутом; среди улицы, в виду всей честной зевающей публики, к невыразимому стыду своего седока, вдруг остановится поправлять шлею или убеждать гнедка, чтобы не артачился и не забывал своей обязанности; случится где ехать в гору, ванька, жалея своего кормильца, слезет с саней, и хоть раскричись седок, пойдет пеший, вожжи в руках, пока минуется трудный путь. Все это так, известно и переизвестно москвичам; но обращали ли они должное внимание на добрые качества бедного возницы? Нет, тысячу раз нет! Пусть же свидетельствуют за него сами факты.
Ранним утром, когда половине человечества — самый сладкий сон, а другой — забот полная охапка, — кто в эту пору появляется на помощь людям, созданным на правах пешего хождения по свету, и ускоряет ход их дел? — Ванька. А в глубокую полночь, у театров, у клубов и прочих приютов веселья, среди карет, колясок, саней с медвежьею полостью, кто предлагает свои дешевые услуги скромным весельчакам, у которых весь экипаж, как говорят они, заключается в калошах, кто развозит их по ночлегам? — Ванька. А в слякоть, в метель, у кого находит успокоение усталый, продрогший пешеход, вызванный на улицу безотступною нуждою? — У ваньки.
Поздним вечером кто шажком плетется по малолюдной улице, по глухому переулку, кто, будто чуя, что здесь в одном доме справляется вечеринка, запоздалые гости сбираются домой, опасаясь, однако, и вечерней поры, и дальней дороги, и не знают, где найти извозчика? Кто точно из-под земли вырастает в ту решительную минуту, когда радушный хозяин сбирается уже сам провожать гостей? — Ванька. Усаживает он многолюдную семью в сани, семилетнего сынка берет к себе на руки и едет не спеша, потому что тише едешь, дальше будешь, — дорогою разутешает ребенка, позволяя ему править лошадью, и подобру-поздорову, без всяких приключений, достигает до места.
А сколько таких пешеходов, которым нужна не скорая езда, а спокойствие да возможность притащиться куда-нибудь не “на своих на двоих”; сколько еще более таких, которые обязаны нагружать себя кульками и узлами пуда в полтора весом; немало, наконец, и тех людей, для которых прокатиться на извозчике — удовольствие, позволяемое себе лишь в торжественных случаях, когда в кармане шевелится лишняя копейка. Для них всегда и везде готов ванька, и от них уже редко слышится сетования на медленную езду. Обе стороны совершенно довольны друг другом, и во изъявление взаимного сочувствия заводят между собой разговор, большею частию о чем-нибудь о житейском: седок расспрашивает про деревенские обстоятельства, про семейный быт ваньки; а этот последний допытывается, для чего строят “чугунку”, и смирно ли сидит француз. Словом, за пятачок тут для обоих соединяется, по правилу Горация, приятное с полезным.
Не таков извозчик-лихач. Не кочует он по улицам порожняком, не выезжает на промысел ни свет ни заря, не морит себя, стоя до полуночи из-за гривенника. Улицы кипят народом, ванька уже успел упарить лошаденку и пробирается в укромное местечко задать ей корму; а лихач только что в эту пору выезжает на биржу.
Утром он посиживал в трактире, распивая чай в складчину с товарищами и растабарывая о вчерашних похождениях; потом холил коня, снаряжался сам — времени прошло и немало. Впрочем, дело не терпит почти никакого ущерба от этого замедления, потому что седоки лихача показываются не ранее полудня. Приехал он на биржу, перекрестился, раскланялся на все четыре стороны, стал и будет стоять, не зазывая без разбора всякого прохожего, не гоняясь за дешевым наемщиком, за ездою менее рубля. Седоки навертываются к нему редко да метко, и один стоит десятерых.
Вон идет барин: по осанке видно, что ноги его созданы не для ходьбы, и за делом ли, за бездельем вышел он, а следует ему взять извозчика. И лишь едва кивнул он головой — мигом встрепенулась биржа, лихачи шапки долой и обступили желанного. “Куда, ваше благородие?” — “Со мной, батюшка, со старым извозчиком, я и допрежде возил вашу милость”. — “Возьмите, сударь, рысистую”. — “На иноходце прокачу, ваше сиятельство!” — “С первым, барин, со мной, с кем рядились”. — “Возьмите меня, сударь, заслужу. У меня и сани с полостью”. Оглушенный залпом этих возгласов соперничества, наемщик может зато на выбор выбирать, что более ему по вкусу — окладистую ли бороду, казистые ли сани, или ретивого коня. Выбрал, сторговался — извольте садиться. Ну, Петруха, гляди в оба, не в один, не осрамись, валяй, качай — даст барин на чай. “Эх, голубка!” — крикнет лихач, дернет вожжами, чмокнет — и пошел.
Только его и видели, пока разминался горячий рысак. Вот она, русская езда! “Дымом дымится дорога” {Гоголь.}; не едешь, а летишь; дух замирает в груди, а чувствуешь себя как-то бодрее, могучее, сознаешь свое превосходство над всем, что идет и стоит кругом, мелькая в глазах быстрее стрелы. “Пади, пади, держи правей-та! что разинул рот, извозчик?” — кричит лихач, и, послушный повелительному голосу, смиренно жмется к сторонке ванька, поспешно перебегает дорогу пешеход или, изумленный, останавливается на половине пути; а лихач все мчится, обгоняет и пару и четверню, даст на минутку вздохнуть разгоряченному коню, вдруг гикнет и опять погонит быстрее прежнего.
А как он сидит, как правит, как мастерски избегает столкновения со встречными экипажами, как повелительно приказывает остановиться едущему вереницей обозу! Что за расторопность в отыскивании сбивчивых переулков, что за уменье угодить седоку и окольным, но верным путем подобраться к его карману! “Это тебе, братец, на чай”, — молвит удовлетворенный донельзя барин при расплате. “Много довольны вашей милостью”, — скажет с поклоном лихач, тряхнет кудрями и поедет — “протирать глаза” вырученным деньгам, распивать псрцию чаю, если только, к счастью его кармана, не попадется на пути новый седок.
Вообще лихач хотя не пьяница и не мот, а денежкам у него не вод; особенно, если он живет не в работниках, сам по себе, и большой и меньшой весь тут. Впрочем, к чести его надо сказать, что подушные редко стоят за ним, и в деревню он также посылает подмогу по силе, по мочи. Откладывать же из заработков копейку на черный день не в его характере; а если и заведется она каким-нибудь чудом, мало ли на что можно употребить ее.
Хороша у лихача и суконная шапка; а еще лучше купить плисовую с мишурным галуном; ковер мог бы, наверно, прослужить еще год-два; а мы сменим его новым, на зло Терехе, который хвастается своей узорочной попоной; чем, кажись, не сани — лаковые, с резьбою, с камышовым плетеным задком, — а все не мешает приделать к ним бронзовые головки: будет показистее; полушубок — как следует быть полушубку, и под синим кафтаном не видать, романовский ли он или простой, а лихач постарается украсить его лисьей выпушкой — знай, дескать, наших!
И пускай бы только подобные улучшения соблазняли лихача: нет; нередко и сшибается он. А отчего? Седок нападет такой, что пей, ешь с ним, что твоей душе угодно; вином, и не простяком, а настойкой, да шипучим, хоть залейся: пой только дорогой ухарские песни, катай во всю ивановскую, да показывай кое-какие столичные диковинки. “Ух!” — гаркает лихач, кружась по улицам с таким молодчиком, да потом закруживается и сам, оживляя воспоминания песни, что распевал с седоком:
Как едут наши купчики
К Макарью торговать,
Приказчики-голубчики
Попить да погулять…
Ванька, напротив, враг всякой роскоши. Удивишь, что ли, кого этими вычурами? Дома-то, небось, нужда и через ворота уж перелезла. Он временный жилец в Москве и приехал в нее не проживать, а наживать деньгу, и прихотничать ему не из чего. Не дешево обойдется ему знакомство с дистанциею огромного размера, не в один месяц намосквичится он, и, пока продолжается курс этого образования, не один раз попадет он впросак.
То седок, не расплатясь, ускользнет проходным двором или городскими рядами; то, по незнанию настоящей ближайшей дороги, ванька сделает версту крюку; то иной наемщик воспользуется этим незнанием, и, наняв его, например, просто на Тверскую, протянет до Триумфальных ворот, или с Арбата вплоть до Смоленского рынка. А легко ли запомнить сотни названий урочищ, приходов, переулков, в которых запутается и старожил? Словом, на первых порах ванька сам не свой и плутает, точно в лесу.
“Извозчик! Что возьмешь ко Всем воротам?” — “Да кое же это место, батюшка?” — спрашивает ванька, теряясь в недоумениях о неслыханном названии: Тверские ворота он знает, к Покровским барыньку вчера возил, у Красных земляк живет, Никольские есть — а Все-то где? “Да вы натолкуйте, где ехать?” — молвит он, приготовляясь слушать объяснение дороги. “А вот,– отвечает наемщик,– сперва ступай ты на Арбат, с Арбата на Арбатец, отсюда в переулок Безыменный, из Безыменного в Безумный, здесь своротишь в Пустую улицу, потом повернешь в Золотую {Арбатец лежит на Крутицах, Безыменных переулков два — в Грузинах и на Балкане; Безумный — на Трубе; Пустая улица — в Рогожской, а Золотая — на Бутырках.}, а тут и пойдет прямая дорога ко Всем воротам. Понял, что ли?”
Поймет ванька, что подсмеиваются над ним, ругнет зубоскала прямиковым словом; а между тем время-то ушло, глядишь, среди баляс и седока упустил. Случается также, что нанимают ваньку взад и вперед, с условием заехать в одно место на минуту; в простоте деревенского сердца, он и порядится по цене, сообразной времени, а на деле выйдет, что прождет он добрый час, прибавки не получит ни гроша, и тогда смекнет, что значит московская минутка. Да мало ли каким проделкам подвергается он в первое зимовье свое в Москве! Надобно же чем-нибудь наверстывать недостаток опытности, непредвиденные упущения, а чем же более, как не трудом да усердием? Лихач и смотреть не хочет на нерублевого седока, а ванька не прочь ехать и за гривну меди; московского хвата разве калачом выманишь со двора в непогодь, а деревенский труженик тут-то и выручает.
Чуждый прихотей не по карману, ванька выгадывает супротив лихача и в других отношениях. Постоялый двор в предместьях столицы выбирает такой, где бы он не стеснялся необходимостью брать сено с овсом у дворника и где бы плата за харчи не была накладна для его кармана. Биржевых расходов он не знает; да и на что ему колода? Лошадь не дворянка, поест и из торбы, — а стоять можно на любом углу; разумеется, коли у лавочки — подчистишь кой-когда мостовую, а если близ будки — ну, поздравишь кавалера в праздник.
На особенно бойких для стоянья местах, например около трактиров, у рынков, на перекрестках, ваньки составляют между собою тесную корпорацию, и извозчик, не принадлежащий к их обществу, не смей становиться здесь, под опасением различных гонений со стороны всех членов товарищества. Но и товарищи в ладах между собой только до первой кости. Дружелюбно растабарывают они, собравшись в кучку и похлопывая рукавицами, высчитывают, кто на сколько съездил, кого возил; с хороших прибылей решаются задать себе пирушку — кличут блинника.
Вдруг… все врассыпную, каждый благим матом к своим саням, — хлыст по лошади, и поскакали что есть духу в одну сторону. Что же такое случилось? Гром разве ударил над ними? Нет, не гром, а на углу показался седок. Прервана поучительная беседа, забыты узы родства и дружбы, и Ваньки наперебой летят к цели. Явись в эту минуту отец родной, загорись в двух шагах дом, проходи целая армия с музыкой, — ванька ничего не слышит и не видит, кроме седока. И чего не делают, чего не говорят соперники, чтобы залучить к себе желанного! Но счастливцем бывает, разумеется, только один, а прочие опять возвращаются к своему пристанищу — “сидеть у моря да ждать погоды”.
Крепко хлопочет ванька, зато и не может пожаловаться на судьбу, вознаграждающую его хлопоты. Конечно, пробьется он зиму не в тепле и холе, но всегда сыт, хотя без разносолов; приехал с грошем, а поедет не с одним десятком рублей; и лошаденка откормится. Вот и на следующий год, чуть только запорхает снежок да пойдут морозы-морозовичи, едет он в гости к кормилице-Белокаменной, иногда и парнишку везет с собой на подмогу.
Глядя на него, отправляется и сосед извозничать, и другой, и третий, и ваньки с каждым годом прибывают в Москве, — и живут они до поры до времени точно сказочные Иванушки-дурачки, в загоне у своих братьев-извозчиков, да в милости у судьбы. Потребностям московских пешеходов удовлетворяют почти одиннадцать тысяч живейных извозчиков: из этого числа не более трех тысяч постоянно живут здесь, а прочие — все ваньки.
Лихач равнодушно смотрит на это увеличение одинаковых с ним промышленников, потому что не боится никакого соперничества. Но большинство обыкновенных живейных извозчиков, которые составляют средину между лихачами и ваньками, бывают средственные и плохие, летом ездят на калибере-трясучке, а зимою на санках средней руки, — они питают самое враждебное чувство к пришельцам, называют их “голодными воронами”. И бранят на чем свет стоит, что сбивают эти “погонялки” настоящую цену.
Сколько-то лет тому назад пошло гонение на калиберные дрожки: “Это не экипаж, — кричали цивилизаторы, а пытка; он постыдный остаток варварства, он трясет все существо человека не хуже лихорадки”… Извозчики вняли справедливым жалобам и завели пролетки {Но когда бывает доволен человек?
В последнее время стали слышаться жалобы и на пролетки. “Не предохраняют они от простуды”, — вопиют неженки, которым мало резиновых калош, вязаных шарфов, непромокаемых макинтошей, зонтиков и прочих защит для защиты от нашей осени. Сострадательные извозчики приняли к сведению и это обстоятельство, и вопрос о заведении крытых пролеток обсуждается лихачами.}.
После этого дознали они, что чужеземные наблюдатели, удостоивающие приехать взглянуть на Россию, обратили на них, собственно на них, особое внимание: записали в своих путевых впечатлениях и droschki, и iswostchik; объявили всей Европе, что последние — люди ужасного вида, носят огромные бороды и снежные очки для предохранения от мороза; происходят по прямой линии от татар; хлопают руками (т. е. рукавицами) так, что слышится звук, подобный ружейному выстрелу, и вдобавок ко всем этим диковинкам распивают шампанское по пятнадцати франков бутылка!
Извозчикам все эти слухи, как с гуся вода,– пусть тешатся немцы! Наконец, в недавнем времени пошли разъезжать по Москве так называемые городские линейки и кареты. Извозчики недоверчиво поглядели на неожиданных соперников их промыслу, подумали и решили, что новая машина не пойдет. Словом, все напасти извозчики переносили равнодушно или великодушно. Одни ваньки как бельмо на глазу у них, и вторжение этих “сынов природы” выводит их из себя. Поэтому назвать простого живейного извозчика-москвича ванькою — значит нанести страшную обиду его амбиции и задеть его репутацию. А ваньку — “как хочешь зови, лишь хлебом корми”; он себе на уме и неспроста поет:
Мужик я простой,
Вырос на морозе,
Летом ходил за сохой,
Зимой ездил все в извозе.